Чья-то смерть - Жюль Ромэн
- Категория: Проза / Классическая проза
- Название: Чья-то смерть
- Автор: Жюль Ромэн
- Возрастные ограничения: Внимание (18+) книга может содержать контент только для совершеннолетних
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предисловие
Единая по идее, проза Жюля Романа внешне разнообразна, и его книги подчас резко отличаются друг от друга самым приемом письма. Но всюду он остается тем же упорным искателем, не останавливающимся перед насилием над словом, если надо выразить необычную мысль.
«Чья-то смерть» требует от читателя некоторого напряжения. В ней он не найдет условных фраз и готовых оборотов речи. Да это и естественно. Они были бы применимы, если бы рассказ скользил по поверхности явлений. Но в этой книге явления лишены покрова, и перед нами обнажен более глубокий их слой.
В романе нет героя. Его незримый, но вездесущий герой — мысль об умершем, возникающая в сознании тех, кто его пережил. И на страницах «Чьей-то смерти» поэт-«унанимист» повествует о том, как живет — мерцающей жизнью — эта мысль.
Самое вещество, взятое для повествования, не события, не действия, а состояния и соотношения. Жюль Ромэн пристально всматривается в бытие косных вещей и говорит об их тихой жизни. И наоборот, внутренний мир и человека, и людского сборища, их сознание, их ощущения, их душевные движения становятся для него как бы вещественными, получают как бы телесное, осязаемое бытие. Так стирается грань между одушевленным и бездушным. И мы вступаем в трудный для выражения мир, где мертвое вещество живет и действует, а явления духа обретают плоть и тяжесть.
М. Лозинский 24.11.1925.Жоржу Женневьеру
I
Жак Годар как-то днем проходил мимо Пантеона. Вдруг он подумал: «Ни разу еще я туда не взбирался. Живительное дело! Последний провинциал, приехав с воскресным поездом, доставляет себе это удовольствие. А я живу в Париже тридцать пять лет и видел купол всегда только с тротуара».
Он вошел в здание и, справившись у сторожа, углубился в спираль лестницы.
Здесь было столько ступеней, движение человека казалось таким ничтожным в этой толще, куда он проникал, что Годару представилось, будто он крошечная тварь, буравящая стену.
Очутившись на верхней площадке, он удивился многому: прежде всего тому, что здесь такой ветер и что в этот мягкий весенний день в ста метрах над улицами царит такой беспокойный и буйный холод. Потом он ждал другого ощущения высоты. Готовился он к большему или к меньшему? В этом он не отдавал себе отчета. А главное, его поразил вид Парижа. Он знал, что Париж велик, как знают то, что Сахара пустынна, безличным и бесцветным знанием. К тому же, его прежняя профессия плохо помогала ему судить о громадности городов. Машинист на скорых поездах, он привык в четыре минуты пролетать от центра к линии укреплений. Паровоз обесценивает пространство; скопление кварталов и пригородов тает перед ним: поезд словно растворяет, улетучивает стены. Не успевает замолкнуть первый свисток, как уже городская ограда оседает позади вас, будто оболочка лопнувшего шара. Возвращаясь, Годар замечал город вдали, короткий миг мерил его взглядом, как талый снежный сугроб, который машина должна смести. Он проходил укрепления, не убавляя хода. Затем оставалось только закрыть пар, нажать на тормоза и скользить, скрипя колесами, под дымными мостами, по щелкающим стрелкам, до опорного прута вокзала.
Глядя сверху, он не столько был удивлен размерами города, сколько его сложностью. Какое разнообразие крыш и стен! Как глыбы домов непохожи друг на друга! И какая подо всем этим должна быть путаница! Она угадывалась, как под вздутой простыней сплетение тел, которое яростнее, чем складки.
Он стал искать вдали свою часть города и местоположение своего дома. После долгих колебаний он обнаружил нечто вроде маленького белого утеса, перед которым зыбился туман. «Это будет среди вон тех домов!» И он почувствовал себя очень взволнованным.
Он испытывал как бы неловкость и сожаление. У него билось сердце, как у человека, опоздавшего на праздник. «И подумать, что я живу там и что я постоянно всем этим окружен!» Он был не столько рад тому, что узнал это наконец, сколько опечален тем, что не знал этого раньше. Ему было досадно, что он так поздно спохватился. Сколько мощного совершилось под кровом этого тумана! Чего только не прошло по улицам, какие только силы не соединили их! Сколько здесь скрещивается соотношений, словно железных прутьев в железобетоне! Ничто не проникает в его вдовью квартирку. «Я нигде не бываю. У меня нет развлечений; я не существую».
Он заметил левее зеленую мглу и узнал в ней кладбище Пэр-Лашез. «Я свободен, да, свободен, как они. Кому какое дело до меня? Кто думает о таком, как я? Если я умру, мало что переменится».
Он окинул взглядом облик города: «Хотелось бы мне знать, думает ли кто-нибудь там обо мне?» Ему не хотелось спускаться вниз. Он бы хотел уйти отсюда только так, чтобы какая-нибудь сила, одна из ста тысяч сил, в одну секунду перенесла его домой, в его комнату, где ему бы уже не казалось странным, что он один.
Для людских глаз существование Годара было замкнуто в двух тесных комнатах на Менильмонтане. За пять лет, что он жил на пенсии, он не придумал себе никакого постоянного развлечения. Единственной его забавой было обрамлять старые гравюры, да иногда золотить деревянные изделия, которые он сам мастерил. Он часто думал о своей жене. Иной раз вечером, перед отходом ко сну, ему чудился в одиночестве враждебный шепот, который холодил ему плечи, как изморозь, и не улетучивался от тепла лампы. Тогда он грустил по умершей и давал себе слово завтра же съездить к ней на могилу. Он исполнял это обещание; в первом часу дня он садился в трамвай, со странно подрагивающим бугелем. На пригородном кладбище, на солнце, он впадал в умиление и на обратном пути выпивал четверть литра у виноторговца, всегда за тем же столиком, где трещина в мраморе напоминала дугу Сены, протекающей через Париж.
Годар много размышлял, хотя был мало образован и мало читал, находя утомительным присоединять к тому, что он знал с детства, новые сведения, словно добавочные вагоны. Но он пришел к самостоятельным взглядам по известным вопросам и больше всего жалел о том, что недостаточно знает язык образованных людей, чтобы придавать своим мыслям менее бесформенное выражение. Новые идеи, возникая в его уме, останавливались в своем росте. Особенно он размышлял о времени. Время казалось ему чем-то произвольным, растяжимым; он не понимал, как можно на него полагаться, и часы представлялись ему обманчивыми машинами. Он не считал также, что внешний вид предметов отвечает их природе и является единственно возможным. Сколько раз он видел, как они скучиваются, свиваются, слипаются, в зависимости от скорости паровоза. Он вспоминал, какой вид принимают тогда изгороди, вереницы деревьев и сколько неведомых пешеходу движений распространяется вокруг поезда на ходу. В конечном счете он полагал, что такой способ видеть столь же законен, как способ тех, кто перемещается медленно.
Собою Годар существовал умеренно; другими он существовал едва-едва.
Он был членом Велэйского землячества, собиравшегося первую субботу каждого месяца в одном кафе на улице Риволи. Годар редко бывал на собраниях, но иногда о нем говорили за каким-нибудь столиком. Тогда его образ реял одно мгновение вместе с голосами и дымом.
За месяц члены землячества иногда вспоминали друг друга. К вечерней трапезе словно приглашали призрак друга. Годар пользовался этими щедротами воспоминания. Он обедал у себя в комнате, одинокий и сумрачный, сам приготовив себе еду на маленькой спиртовке. Но далеко, над собравшейся семьей, появлялось словно излучение его существа, подобно болотному огоньку, и, миг померцав, исчезало.
Были у него и прежние сослуживцы по железной дороге. Он вспоминался им, как коренастый полнокровный человек, любитель пошутить, приветливый, но скуповатый, который никогда не угостит. В таком обличии он появлялся порой в домах других пенсионеров, вдруг возникая рядом с каким-нибудь старым машинистом на платформе мчащегося на всех парах локомотива.
Существовал Годар еще и с другим лицом, на склонах одной долины в Велэйских горах. Там был домик, крытый сланцем, где родилось самое тело Жака Годара, где продолжали жить его отец и мать, которым было за восемьдесят лет. Воспоминание о Жаке наполняло просторную кухню, разлитое между полом и переводинами, подобно запаху горелых дров, задевая стол, отражаясь в пролитом вине или воде, греясь у очага, который обдавал его искрами и сажей, пронизаемое теплыми волнами бьющих часов. Летом старики садились рядышком, в сумерки, на дворе; отец на тележное дышло, мать — на стул, с рукодельем или четками черного дерева. Тогда они тихо приводили к себе сына, сюда, к тележному дышлу и расшатанному стулу. Они приводили его подышать горным воздухом, почувствовать вечерний ветер, ободряющий листья. Жак был тут, невидимый и очень любимый. Он был тут, моложе, ближе к своему рождению; у него были темные волосы, полное лицо, незапущенные усы. Существовал он на местном наречии. Припоминались его шутки, его детские проделки; хотелось его обнять. Еще больше он существовал, когда приходило письмо. Его присутствие становилось почти вещественным. Он был более похож на самого себя, с поседевшими висками, с морщинами, с ревматизмом, мучившим его перед дождем. Вести из письма понемногу взбирались по деревенским переулкам, как цыплята, которые отбились и заворачивают в чужие дворы. Было известно, что Жак написал родителям, что он все в городе, что у него был грипп. Эти хворостинки разжигали воспоминание. Годара воскрешал весь поселок. В этот день он присутствовал на посиделках; он шел следом за людьми в хлев, когда они отправлялись с фонарем и скамейкой доить сонных коров.