Праздник отцов - Франсуа Нурисье
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Праздник отцов
- Автор: Франсуа Нурисье
- Возрастные ограничения: Внимание (18+) книга может содержать контент только для совершеннолетних
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Франсуа Нурисье
Праздник отцов
Марио, более живому, чем когда бы то ни было, посвящаю
Отцовское сердце — это шедевр природы.
Аббат Прево. Манон ЛескоВ былые времена, оставшись наедине с собой, я мечтал о наполеоновских эпопеях страсти. Я понял свою ошибку. Теперь я уже не столь наивен. Жизнь научила меня, что никогда не нужно смешивать подскок с полетом, а главное, что следует скрывать от всех, как тайную болезнь, потребность верить.
Жан Жионо. Ной1. СЦЕНА
Похоже, что, слишком часто присаживаясь за стол, я уже успел опорожнить всю свою кладовую. И поэтому, начиная этот рассказ, я не буду пытаться извлекать на свет какие-то секреты, а изложу на бумаге одну непростую и еще совсем-совсем живую историю, которая произошла со мной несколько месяцев назад и до сих пор никак не выходит у меня из головы.
Хотя это и не бросалось в глаза, но в своих книгах, как бы они ни были испещрены воспоминаниями, я всегда стремился соблюдать определенные правила приличия. Под тем предлогом, что за свои откровения отвечать приходится мне одному, я, смею сказать, практиковал целомудрие, притворяясь, однако, из принципа, что осуждаю его. А чтобы безболезненно запретить себе его противоположность, я называл ее «свинством». Таким способом я старался извлекать двойную выгоду и из своей щепетильности, и из своей смелости. На этот раз я пренебрегу подобной хитростью. Мой сюжет — если таковой имеется — сделал бы ее смешной.
Дело происходило в конце января, когда из-за затянувшегося зимнего безвременья все начинает валиться из рук. Я согласился поехать в Б., куда меня пригласило местное Общество друзей французской словесности. Его председательница давно уже просила меня выступить с лекцией. Я же взамен предложил беседу, во время которой мог бы «без подготовки» ответить на заданные мне вопросы. Я рассчитывал, что вопросы будут острые, а то и провокационные. Почему бы нет? Я знаю себя: торжественные чествования писателей, устраиваемые старинными обществами, особенно в провинции, нагоняют на меня невыносимую скуку. Звук собственного голоса убаюкивает меня, и, чтобы не заснуть, мне время от времени нужно слышать пощелкивание кнута. К счастью, заурядные читатели (достаточно заурядные для того, чтобы не только читать наши книги, но и искать встреч с нами), в глубине души принимающие нас за фигляров, когда вдруг видят нас перед собой и получают возможность выступить, то никогда не лишают себя возможности воспользоваться и злоупотребить ею. Во время бесед вроде той, что мне предстояло «вести» в Б., им случается изрекать, быть может совершенно непреднамеренно, такие колкости, которые способны вдохновить меня, когда я в ударе, на неожиданные дерзости. В свою очередь эти дерзости задевают слушателей за живое, будоражат аудиторию, отчего я предстаю перед самим собой в выгодном свете и без особого неудовольствия дотягиваю до конца вечера, оказавшегося бы без этих приправ чересчур пресным. Такого рода сеансы в ритме матчей хороши, естественно, если находишься в превосходной форме и если они случаются не чаще двух-трех раз в год. Поскольку соглашаешься на них за много месяцев вперед, то дату намечаешь, не задумываясь. Тебе кажется, что испытание еще далеко-далеко. И вот оно уже завтра: нужно к нему приготовиться, пошевелить мозгами, что-то нацарапать на бумаге; начинаешь спрашивать себя, какой черт дернул тебя ввязаться в эту историю, — в таком состоянии духа я пребывал в то январское воскресенье, накануне своего отъезда в Б.
Люка побывал на улице Суре после обеда, и, естественно, не удосужившись меня предупредить. Прошел уже год с тех пор, как я перестал обращаться к нему с просьбой: «Позвони мне…» Совершенно бесполезно, и к тому же мои призывы почему-то представляются ему обидными. После развода с Сабиной я прилагаю все усилия к тому, чтобы лишить визиты Люка тех черт ритуальности, натянутости, которые незамедлительно появляются во встречах между отцом и живущим не с ним ребенком. Можно сколько угодно повторять сыну: «Ты здесь у себя дома…» Однако не являются ли уже сами эти слова свидетельством какого-то обмана? Ведь в нормальной семье с общими трапезами, с детскими комнатами, с неизбежным, когда живешь вместе, ворчанием, родителям и в голову не придет сообщать своим отпрыскам, что они находятся «у себя дома». Все и так говорит за себя! Так что вот уже больше года, как я отказался, или, во всяком случае, стараюсь отказаться, от разного рода нотаций, излишней предупредительности, чрезмерных излияний, способных подчеркнуть искусственность моих взаимоотношений с Люка. Преуспел ли я в этом? Он приходит ко мне, «когда хочет», то есть по вечерам в среду и еще один раз — либо в субботу, либо в воскресенье. Я не собираюсь ни жаловаться, ни страдать из-за подобной сдержанности в проявлении чувств. Я даже вынужден признать, что испытал бы нечто вроде досады, если бы Люка вдруг нарушил эти сложившиеся за шесть или семь лет привычки, соблюдаемые нами к обоюдному удовлетворению. Во всяком случае, так виделось мне происходящее в тот момент, когда начинались события, о которых я сейчас расскажу.
В то воскресенье Люка позвонил около четырех дня. Обычно он подъезжает только к вечеру, когда я, закончив работу, сижу в гостиной с книгой и с находящимся на расстоянии вытянутой руки стаканом. Я предлагаю выпить и Люка, который не отказывается, что тут же становится предметом какой-нибудь шутки, доставляющей нам обоим огромное удовольствие. Дело в том, что Сабина рассказывает всем направо и налево, будто я спаиваю нашего сына. Поскольку речь идет обо мне, вновь ставшем трезвенником, и об одном-единственном стаканчике в неделю, то она явно преувеличивает. Поэтому мы оба дружно смеемся, и я щедрой рукой наливаю ему в стакан. Я стараюсь воздерживаться при нем от каких-либо слов, которые он мог бы истолковать как «нападки» на его мать, но при этом не отказываю себе в удовольствии намекнуть с помощью невинных шуток, как Сабина постепенно отравила наше супружество своей склонностью к преувеличениям, своими безумными предположениями и манией порицания.
Думаю, мне удалось скрыть от Люка легкое раздражение, испытанное оттого, что он так рано вторгся в мое беспечное воскресное забытье, которое я привык называть «работой». Надо сказать, что разного рода бумажки, черновики, корреспонденция болтаются вокруг меня приблизительно в таком же количестве, как и в другие дни, а молчание телефона может создать иллюзию трудового уединения. Однако, по правде говоря, я люблю по воскресеньям только свою незанятость, некоторую расслабленность в отсутствие свидетелей, размягченность мыслей и жестов, которую я осуждаю у других и не люблю наблюдать у самого себя. Интересно, понял ли это Люка? Очевидно, он сразу же обратил внимание на мои мятые брюки и взъерошенные волосы. Будь в квартире женщина, он непременно заподозрил бы, что я только что освободился от ее бурных объятий. Но я был один, — он проверил это, поднявшись под предлогом, что ему нужно помыть руки, на второй этаж, — и тогда он, вероятно, предположил, что в момент, когда он позвонил, я спал.
— А, ты работал, — сказал он мне, сделав ударение на последнем слове.
И уже начиная с этой первой реплики все было готово для того, чтобы наш разговор принял дурной оборот.
Люка скоро исполнится девятнадцать.
На протяжении десяти лет, с того момента, как он вырос из младенческих воплей и топаний, и до самого отрочества я звал его «дитя чуда». Тот исторический эпизод, весьма живо запечатлевшийся в моем сознании, Сабина вспоминала с раздражением. Я-то, конечно, имел в виду совсем другое. Мне нужно было сказать, дабы правильнее передать свое ощущение, что Люка походил на чудо. Привыкший относиться к маленьким детям едва ли не с подозрительностью, тут я восхищался его грацией, гармонией его жестов, его умением ласкаться. Очень красивых детей любить легко, как, впрочем, и сильно обиженных природой несчастных малышей, чья беззащитность как бы компенсируется нашей нежностью. В этом соревновании между исключительным обаянием и полным его отсутствием средние дети оказываются в невыгодном положении. Любовь к ним, если можно так выразиться, сидит на двух стульях. С моим сыном все обстояло иначе; меня просто завораживали его приветливые взгляды из-под длинных ресниц, его чистая кожа, его кошачье молчание. От него хорошо пахло. Когда мы, Сабина и я, еще жили вместе, в его комнате никогда не чувствовалось того запаха затхлости и башмаков, который непонятно как выносят некоторые родители.
Однажды, войдя в гостиную, я увидел Люка; он развалился на диване, весь как-то изогнувшись и вытянув далеко вперед ноги. Оставаясь тем же самым, он вдруг стал как все. «Ну вот, — подумал я, — должно быть, это и есть трудный возраст, момент, когда скелет подростка начинает гнуться под воздействием какой-то странной вялости…» За несколько недель взгляд Люка помутнел, начал избегать моего взгляда, изменилась и отяжелела речь, обеднел словарь. Он ронял и разбивал предметы. К тому времени они с Сабиной уже на протяжении года жили вдвоем. У меня возникало искушение обвинить мою бывшую супругу в том, что именно она своей чрезмерной нежностью и постоянными оплошностями способствовала подобной метаморфозе нашего сына. Это была бы классическая ссора, вызванная классическим упреком. Однако, поразмыслив, я пришел к выводу, что Сабину можно скорее заподозрить в истеричности и суровости, чем в попустительстве. Она не была ласковой матерью. И вот в своих полных горечи рассказах о превращении Люка, навязываемых тем или иным редким друзьям (остальные считали меня плохим отцом, человеком с холодным сердцем), я сетовал на вред, наносимый разводами, на бесхарактерность детей, воспитываемых исключительно женщинами, и на многое другое. Подобные речи не очень вязались ни со мной как с человеком, ни с нашим внешне безболезненным разводом. Меня не волновали ни эта непоследовательность, ни банальность моих горьких жалоб. Я весь находился во власти переживаний, связанных с тем, что я считал испорченностью Люка, и мне даже в голову не приходило привести к какому-то общему знаменателю мою реакцию, мои слова и выраженные в моих книгах мысли. Он казался мне жертвой какой-то несправедливости, и я никак не мог отделаться от мысли, что мой сын не должен был бы подвергаться испытанию, которое, по заверениям других отцов, не представляет ничего серьезного. Их философия меня ужасала. Что касается меня, то я не хотел терпеливо переносить свою боль. Впрочем, боль-то испытывал не я, а Люка; я же просто делал вид, что озабочен состоянием сына, а не своим мелким отцовским тщеславием.