Другая… - Анни Эрно
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Другая…
- Автор: Анни Эрно
- Возрастные ограничения: Внимание (18+) книга может содержать контент только для совершеннолетних
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ани Эрно
Другая…
«Проклятие детей в том, что они верят — всем и всему»
Фланнери О’КоннорПередо мной старая, пожелтевшая фотография овальной формы, наклеенная на желтую картонку фотоальбома. На фото сидит дитя, обложенное со всех сторон подушками в рюшечках. На ребёнке вышитая рубашонка с одной бретелькой, и там, почти на самом плече, то ли большой цветок, то ли большая бабочка. Дитя пухленькое, во весь рост, скрещенные ножки его заканчиваются едва не у края стола. Из-под темных волос, завитками спадающих на крутой лоб, таращатся глазёнки. Руки дитя, как у куклы, разведены в стороны, и кажется, будто они двигаются, кажется, что вот-вот подпрыгнет и само дитя.
Внизу фото подпись фотографа — М. Ридаль, Лильбонн; те же инициалы украшают и верхний левый угол обложки, изрядно замусоленной и наполовину оторванной.
Когда я была маленькой, то думала (видно мне так говорили), что это я. Но это не я, это ты.
Было, впрочем, и другое фото, того же самого фотографа, с тем же самым столиком, и волосы были такие же темные, буклями спадающие, только казалась я упитанной, глаза на круглой физиономии выглядели глубоко запавшими, а руки прятались между ног.
Не припомню, чтобы явное это отличие когда-либо удивляло меня.
Выбравшись на окраину Туссэна, направляюсь в Ивето. Это кладбище, мне нужно положить цветы на две могилы. Одна родителей, вторая твоя. Из года в год путаюсь в их розысках, нахожу с трудом, лишь по светлому и высокому, заметному уже с главной аллеи кресту, водруженному над родительским холмиком, бок о бок с твоим. На каждый из них кладу по одной хризантеме разного цвета, на твой, иногда, ставлю ветку вереска, горшок с которой втискиваю в гравий, насыпанный по бокам от могильной плиты.
Я не знаю, подолгу ли думают возле могилок. Перед родительской я задерживаюсь обычно лишь на миг, только чтобы сказать им: «вот и я», чтобы успели они заметить, как я за год изменилась, что сделала, что написала или надеялась написать. После чего перехожу к твоей, она справа; смотрю на надгробие и каждый раз читаю на нём надпись, выполненную большими золочеными буквами, нанесёнными в восьмидесятые поверх старых, мелких и ставших едва приметными. По собственному усмотрению гранильщик убрал половину прежней надписи, решив, что вместо имени и фамилии, лучше оставить напоминание о главном: «Скончалась в чистый четверг 1938 года».
Именно это и поразило меня, когда я впервые увидела твою могилу: этакое подтверждение Божьего промысла и твоей святости, да к тому же и высеченное в камне.
Все те двадцать пять лет, что хожу я к этим могилам, мне так и не нашлось, что тебе сказать.
Официально, по закону, ты моя сестра. У тебя та же фамилия, что и у меня в девичестве, Дюшесн. В потрепанном родительском свидетельстве о браке, в графе «рождение и смерть рожденных в замужестве детей» мы фигурируем одна за другой. Сначала ты, с двумя печатями мэрии Лильбонна, затем я — с одной; это потом, в другом официальном документе, будет отведена графа и для моей кончины, тем документом будет освидетельствовано моё воспроизводство, в иной семье, под другой фамилией.
Но ты мне не сестра, ты никогда ею не была. Вместе мы не играли, не ели, не спали. Я ни разу не коснулась, не обняла тебя. Я не знаю, какого цвета твои глаза. Я никогда тебя не видела. Ты бестелесная и безголосая, ты — всего лишь плоское изображение на нескольких черно-белых снимках. У меня нет о тебе воспоминаний. Два с половиной года минуло с твоей кончины, прежде чем родилась я.
Ты дитя небес, неведомая девчушка, о ком никогда не упоминают.
Ты то, о чем не говорят, ты секрет, ты тайна.
Ты всё время мертва. Так, мертвой, и вошла ты в мою жизнь, десятым её летом. О твоём рождении и о твоей смерти доложено было сразу, в одном и том же рассказе, как о Бонни, маленькой дочурке Скарлетт и Ретт из «Унесенных ветром».
Случилось это в летние каникулы пятидесятого года, в пору последних беззаботных забав с утра и до позднего вечера, в компании с некоторыми из местных девочек и приехавших в Ивето на отдых горожанок. Помнится, играли в продавщиц, во взрослых, сооружая, по образу и подобию родительских, магазины; в ход шли ящики из под бутылок, разные картонки и старое тряпьё. Летая на качелях, горланили, что есть мочи, поочередно то одну, то другую песенку из «бывших на слуху», уподобляясь уличным радиорупорам. Лазали, срываясь и падая, по каким-то стенам. Игры с мальчиками были под строгим запретом, родители считали, что их забавы неподобающе грубы. По домам расходились к вечеру, чумазые словно поросята. Помню, как отмывая руки и ноги от грязи, пребывала в счастливом предвкушении предстоящих назавтра подвигов. Годом позже девочки бесследно разлетятся, я стану изнывать от скуки и от того примусь за чтение.
Повествование о тех каникулах мне хотелось бы растянуть во времени — поведать о том разговоре, то же самое, что избавиться от зыбкости и невнятности воспоминаний о былом. Это вроде, как прокрутить старую, потёртую пленку, с незабвенных шестидесятых годов минувшего столетия забытую в потаённом углу какого-нибудь шкафа.
Ну, так вот, воскресная послеобеденная пора, узкая улочка, вьющаяся на задворках бакалейной лавки родителей, в которой подавали и кофе. Называлась та улица Школьной — в начале века на ней была частная женская, мамина, школа с палисадником, полным роз и георгинов, огороженным высокой проволочной сеткой, убегавшей к подножью склона, поросшего сорной травой. Битый час мама ведёт нескончаемую беседу с молодой женщиной из Гавра, проводившей отпуск вместе с маленькой, лет четырех дочуркой у своих родителей, чей дом стоит в десятке метров ниже по той же улице. Чтобы не прервать столь интересный для них обеих разговор, она даже вышла из лавки, в ту пору почти не закрывавшейся. Я и малышка Мирей играем в салочки и, не припомню, что меня тогда насторожило, может быть внезапно притихший голос мамы, только я, затаив дыхание, вся обратилась в слух.
Не могу восстановить в памяти сказанное ею дословно, помню лишь тон, каким это было сообщено и фразы, пробивающие и по сей день толщу времени, а тогда полыхнувшие над всей моей по-детски хрупкой жизнью немым и холодным огнём, а я, как ни в чём ни бывало, продолжаю пританцовывать и вертеться вокруг неё, лишь ниже опустив голову, чтобы ничем не выдать своего смятения.
Теперь я думаю, что прозвучавшие тогда слова пробили сумеречную зону моего сознания, завладели им, и всё было кончено на том.
Она рассказала, что была у них другая девочка, и что умерла она от дифтерии в шестилетнем возрасте, перед войной, в Лильбонне. Она живописала, как та задыхалась, и какое у неё при этом было страшное горло. Помню, как она сказала: «она умирала, как ангелочек»
и повторила даже слова, сказанные тобой перед самой кончиной: «скоро я встречусь с матерью Божьей и с сыном её, Иисусом»,
а ещё она сказала: «муж был вне себя, когда вернулся с работы, с нефтезавода в Порт-Жероме, и увидел её мёртвой»,
а потом обо мне: «она ничего не знает, мы не хотели её огорчать»,
и уже в конце о тебе: «она была такая милая… не то, что эта».
Та эта, конечно же, я…
Сценка застыла, в ней ничего не меняется, как на фото. Я вижу точное расположение двух женщин на улице, одна против другой. Мама в белой блузке, время от времени утирает платочком слёзы, силуэт молодой женщины, она в чем-то светлом, более строгом, нежели у привычных клиенток. Волосы стянуты назад в низкий шиньон… нежный овал лица.
(Нескончаемый, спонтанный отбор памятью из множества когда-либо встреченных людей схожих лиц — в поисках такой же неразлучной пары, как половинки с игральных карт — подталкивает меня сравнивать её с директрисой летнего лагеря в Имаре, что неподалёку от Руана, где в пятьдесят девятом довелось мне работать воспитателем: тотемом лагеря являлся муравей, и все ходили в белом и бежевом).
Реальности той сцене более всего придаёт моя чувственная галлюцинация: всякий раз, припоминая её, я ощущаю себя бегающей вокруг этих двух женщин, вижу мелькающий под моими ногами галечник улицы, закатанной в асфальт лишь в восьмидесятые годы, откос, рабицу забора и слабеющее, словно вбирающее в себя все краски освещение и усиливающее, тем самым, эффект происходящего.
Не могу в точности датировать тот воскресный летний день, но связываю его всегда с августом. Лет этак с двадцать тому назад, перечитывая «Дневник» Чезаре Павезе, я открыла для себя тот факт, что он покончил с собой в одном из отелей Турина 27 августа 1950 года. Я тут же сверилась, и оказалось, что тот день выпадает на воскресенье; с тех пор мне кажется, что речь идёт об одной и той же дате.