Поживки французских журналов в 1827 году - Петр Вяземский
- Категория: Документальные книги / Критика
- Название: Поживки французских журналов в 1827 году
- Автор: Петр Вяземский
- Возрастные ограничения: Внимание (18+) книга может содержать контент только для совершеннолетних
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петр Вяземский
Поживки французских журналов в 1827 году
Беда, когда постятся парижские журналы. За ними постится парижская публика Франция и едва ли не вся Европа, ибо в наше время парижские листы суть насущный хлеб большей части читателей нашего поколения. Охота же искать пищи в in folio, в in quarto и даже в in 12°, когда можно за утреннею чашкою чаю или кофе легко запастись из газетного листка тем, что послужит достаточным дневным продовольствием для каждого порядочного и благовоспитанного человека. Питательную силу яйца равняют питательной силе целой курицы и утверждают – по крайней мере, кажется, Байрон был того мнения, – что довольно одного яйца всмятку, чтоб сытым быть весь день. Таким образом, есть сбережение издержек, времени, хлопот, трудов, есть удобство всякого рода. Благодаря нашего остроумного баснописца, при таком пропитании не нужно ни кухни, ни повара[1]: каждый быть может своим поваром и иметь подвижную кухню на столе, в своем подсвечнике; была бы только курица, которая каждый день носила по яичку, В роде умственной пищи, для читателей не слишком обжорливых, ежедневник есть также яйцо всмятку. И тем более сравнение это здесь у места, что, по мнению многих, выдумка журналов, скорее еще чем выдумка упомянутая в басне, есть, несомненно, наущение лукавого. Проглотив журнальный листок поутру, читатель сыт на весь день; тут не нужно библиотеки, головоломных занятий: пища-скороспелка приспособлена к желудку каждого состояния, звания, возраста. Того и смотри, что нетерпеливый читатель спросит с досадою: к чему я хочу вести свое рассуждение, начав, как поэт, от Лединых яиц? Пора приступить к делу.
Парижские журналы имеют свое Провидение. Когда голодная смерть угрожала им во всем ужасе своем, предстали им поживки неожиданные, которые, при других пособиях, менее значительных, поддерживали их существование, спасая от истощения. Отрезанным от продовольствии твердой земли, приплыли к ним заморские, жираф, осажи, история Наполеона, английские актеры. Займемся слегка обозрением этих счастливых нечаянностей: оно, может быть, наведет на некоторые черты местности и времени и к тому же развяжет язык на несколько минут, а ведь надобно же от нечего делать поговорить о чем-нибудь. Жираф [(а почему не Жирафа, как говорят во Франции?)], первый из посланников журнального Провидения, в начале недели мясопустной, наставшей для периодических изданий, был принят со всеми восторгами неожиданной радости и признательности за благодеяние в пору. Науки, искусства, промышленность, праздность, любопытство, корыстолюбие бросились к нему и улаживали его в свою пользу. Журналы, академии, ресторации, театры, модные лавки праздновали его благоденственное прибытие, все по-своему и по обрядам, приличным каждому отделению. Литография спешила повторить изображение дорогого гостя, хотя и не отвечающего понятиям о природе изящной. Его вшествие в Париж предано потомству, между прочим, в рисунке с означением благословенного числа, в которое оно совершилось, и с пародическим повторением слов, некогда сказанных в Париже в достопочтенную эпоху. Красавицы на щегольских нарядах своих носили подобие безобразного жирафа; музыка повторяла печальные прощания жирафа с родиною. О публике праздношатающейся и говорить нечего. Все звания: роялисты и либералы, классики и романтики, все возрасты из всех этажей высоких парижских хором толпами сходились к нему на поклонение. Журналы подстрекали любопытство и тщеславие парижан, сообщая в ученых изысканиях исторические и биографические черты поколения жирафа вообще и приезжего жирафа в особенности. Они говорили, что Моисей, вероятно видевший жирафов в Египте, упоминает, первый из писателей известных, о сем творении страннообразном; что жираф, в первый раз посетивший Европу, был выписан Юлием Цезарем из Александрии и показан римлянам на играх цирка; что с 1486 года не было жирафа в Европе и что ныне тысячи парижан могли бы поспорить в учености с Плинием, Аристотелем и Бюффоном, которые описывали жирафа за глаза и неверно передали нам его приметы. Парижане слушали, дивились, гордились счастливою долею своею и – глазея в ботаническом саду на знаменитую иноплеменницу – забывали, смешавшись в общей радости, что они разделены на левую и правую сторону, что парижская национальная гвардия распущена по домам, что журналы политические являются с белыми пропусками; потирая руки, говорили они с восторгом, что прекрасная Франция – целый мир, а единственный Париж – столица вселенной!
Когда жираф [или жирафа] начал [или начала] уже ветшать в общем мнении и редела толпа поклонников вокруг кумира вчерашнего, другие выходцы с того света явились ему на смену: американские осажи заступили почетное место на сцене парижского мира. Та же деятельность, то же волнение возникли повсюду. Снова французская изобретательность, снова божество французов le Dieu l'à propos[2], которого нет в русской мифологии, что, между прочим, доказывается и поговоркою народною о крепости ума русского, вцепились в счастливое вспомоществование, извлекая из него тысячу даней на всех поприщах и со всех рук. Многие смеются над французами и даже важно осуждают их за подобную легкомысленность и, так сказать, излишнюю впечатлеваемость. Не могу согласиться с таким мнением. Многие из блестящих качеств ума и характера французов тесно сопряжены с сею раздражительною способностию живо и горячо принимать все впечатления и отвечать быстрым сотрясением на каждое внешнее соприкосновение. Может быть, самая утонченность образованности и общежития делает их, так сказать, щекотливее. Толстокожего лапландца не так скоро проймешь. Афиняне, из древних народов достигнувшие до высшей степени образованности, не были ли также умными детьми в этом отношении? Алкивиад не между ими ли пускал свою бесхвостую собаку, чтобы отвлечь на минуту общее внимание? В другом городе пусти хоть целую свору бесхвостых собак, так никто не встанет с места и не подойдет к окну, чтобы полюбоваться диковинкою. Теперь остается решить: чем лучше быть – раздражительным афинянином, в коем система нервическая была соткана из тонких струнок, отзывающихся под малейшим дуновением, или неподъемным беотом, в коем нервы, как корабельные верви, разве одною бурею могут быть приведены в движение? Решение этого запроса завело бы нас слишком далеко; так оставим же до удобнейшего времени. Впрочем, это так называемое малодушие или ребячество французское должно поражать более нас, чем других: возня парижских журналов, а за ними и публики парижской при всякой новости так далека от наших обычаев и нравов, что мы смотрим на нее с изумлением, а многие из нас с важною жалостью, как смотрел бы созерцательный азиатец, коптящийся на солнце и погруженный в дремоту мыслей и чувств, на поворотливость и perpetuum mobile гасконца. Журналы наши также, спасибо, не тревожат нашей бездейственности, а, напротив, лелеют ее с родительскою нежностию. Когда и подают они голос, то наподобие имана, который однозвучным возгласом своим призывает правоверных готовиться на сон грядущий. Со всем тем наша публика, может быть, и легка была бы на подъем, если бы литературные и нравственные журналы наши умели искуснее поворачивать рычагом мнений и входить с нею в непосредственные сношения. Парижские не только сообщают своим собеседникам вести сегодняшние, но беседуют с ними и о том, что было вчера, и вообще обо всем, служащем предметом настоящих разговоров. У нас журналы и публика редко сходятся в речах своих: она мало занимается тем, что их тяготит; они почти никогда не догадываются или догадываются задним числом о том, что у нее на сердце и на языке. Какому же тут быть живому разговору? Приведем пример: во все пребывание итальянской оперы в Москве гостиные наши были наполнены дилетантами; Россини был у всех в помине – и Неаполь не был музыкальнее Москвы, по крайней мере на словах. По целому получасу гости на вечеринках не садились за работу, то есть к зеленым станкам, жарко споря о превосходстве «Cenerentola» над «Barbiere di Siviglia» и soprano над contralto. Междоусобие пиччинистов и глукистов возобновлено было у нас, и несогласия доходили не до шутки. Между тем журналы московские были вовсе не заражены этою меломаническою лихорадкою, которая овладела всеми. Итальянский язык, итальянская музыка, итальянская драматургия не имели отголоска в периодических изданиях: хотя все умы были обращены тогда к югу, но стрелка журнального компаса, верная своей природе, не сворачивалась с северного полюса молчания и бесстрастного хладнокровия. От итальянской оперы можно перейти к другим предметам важнейшим, хотя, в истинном смысле журнальном, все, что в глазах публики кипит жизнию минуты, подлежит ведомству журнальному и уже не должно быть для него безжизненным: и там найдем тоже разногласие между пишущими и публикою или, по-настоящему, только одногласие в последней и безгласие в первых, ибо в журналах нельзя признать, как в песни поэта, возможности голоса с того света. О многих голосах наших журналов можно сказать, что они не при нас писаны. Нечего сказать: должно согласиться, что журналисты наши не следуют французской поговорке «отсутствующие в загоне»; напротив, у них присутствующие и настоящее всегда в неявке. Некоторые из них, как будто боясь тяжбы с настоящим, посягают только на те предметы, которые уже ограждены несколькими десятилетними давностями. Предосторожность благоразумная, но каково же слушателям, которых угощают делами, уже с четверть века покоящимися в архивах! Если же, сверх обыкновения, писатели и не ткнутся мимоходом на живое и начнут говорить о нем публике, то не на живом языке, а, так сказать, на мертвом. Не из охоты критиковать, а единственно для подкрепления сказанных слов примером и по искреннему подобострастию (принимаю сие слово в истинном смысле, а не в превратном, ибо, пародируя латинского комика: