Категории
Самые читаемые
PochitayKnigi » Проза » Русская классическая проза » У окна - Федор Крюков

У окна - Федор Крюков

07.06.2024 - 00:00 0 0
0
У окна - Федор Крюков
Описание У окна - Федор Крюков
Федор Дмитриевич Крюков родился 2 (14) февраля 1870 года в станице Глазуновской Усть-Медведицкого округа Области Войска Донского в казацкой семье.В 1892 г. окончил Петербургский историко-филологический институт, преподавал в гимназиях Орла и Нижнего Новгорода. Статский советник.Начал печататься в начале 1890-х «Северном Вестнике», долгие годы был членом редколлегии «Русского Богатства» (журнал В.Г. Короленко). Выпустил сборники: «Казацкие мотивы. Очерки и рассказы» (СПб., 1907), «Рассказы» (СПб., 1910).Его прозу ценили Горький и Короленко, его при жизни называли «Гомером казачества».В 1906 г. избран в Первую Государственную думу от донского казачества, был близок к фракции трудовиков. За подписание Выборгского воззвания отбывал тюремное заключение в «Крестах» (1909).На фронтах Первой мировой войны был санитаром отряда Государственной Думы и фронтовым корреспондентом.В 1917 вернулся на Дон, избран секретарем Войскового Круга (Донского парламента). Один из идеологов Белого движения. Редактор правительственного печатного органа «Донские Ведомости». По официальной, но ничем не подтвержденной версии, весной 1920 умер от тифа в одной из кубанских станиц во время отступления белых к Новороссийску, по другой, также неподтвержденной, схвачен и расстрелян красными.С начала 1910-х работал над романом о казачьей жизни. На сегодняшний день выявлено несколько сотен параллелей прозы Крюкова с «Тихим Доном» Шолохова. См. об этом подробнее:
Читать онлайн У окна - Федор Крюков

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 2 3 4
Перейти на страницу:

У ОКНА

Закрываю книгу. Вечер крадется, тускнеет свет, читать трудно.

В сердце звучат грустной жалобой последние прочитанные слова:

«Дни мои бегут скорее челнока и кончаются без надежды…»[1]

Из темной глуби веков доносится этот тоскующий мотив, такой знакомый, так близко понятный родственной горечью своей. Не оттого ли глаза вдруг застлались туманом? — слились и странно закачались строчки?..

За переплетом решеток, в небольшом квадрате окна — кусочек бледнеющей лазури, — тихий, кроткий свет предзакатный глядит в камеру. На сводчатом потолке, на мутной зелени замызганных стен — золотисто-алые блики и робкие тени оконной рамы. Где-то там, на воле, закатывается солнце, звенит резвый детский смех, деловито ворчит город, гремят конки, свистят пароходы, веселая идет суета, жизнь блещет всеми красками, звучит всеми звуками. А тут?..

«Дни мои бегут скорее челнока и кончаются без надежды…»

Сжимается сердце. Воспоминания наплывают, тихо проходят перед глазами необозримым караваном, встает знакомая вечерняя печаль, слезы закипают в сердце… И уходит вдаль широкий, пестрый поток городских звуков, меркнет, замирает. Тускнеет алое золото на сводчатом потолке, качаются холодные, обмызганные стены…

Бом-м-м!..

Медный, певучий удар бухнул с высоты, из кроткой, водянистой лазури. Залетел в камеру… И долго трепетал и тихо жаловался воздух, разбуженный им.

И еще раз… гулко всколыхнулась медная волна и покатилась вдаль, качаясь и замирая. Вот чуть уже слышна она в бесконечной цепи пестрого, сухого треска. Может быть, уже угасла, но еще чудится в взволнованной памяти слуха.

Завтра праздник. Ставлю табуретку к стене, подымаюсь к окну, — люблю послушать торжественный переговор колоколов, спокойно-звонкую их речь над грубым грохотом суетной жизни.

Сейчас будет третий удар, польется и там, и там благовестный призыв к жертве вечерней. Вот: бом… бом… бом…

Толстый, седой надзиратель Хопрячков, заведующий слесарной мастерской, снял фуражку, помотал перед своей бородой широкой горстью — перекрестился несколько раз и красным платком вытер вспотевший лоб. Потом угрожающе закричал на арестантов, бросивших работу.

— Сбирай струмент! Струменту не оставляй, гляди у меня!..

И равнодушно ввернул крепкое слово.

Кончен трудовой день. Завтра праздник. Что-то теперь на воле? Что-то на моей далекой родине? Купается ли сейчас белая сельская церковка в алом свете заходящего солнца? Тает ли медный звон за сизою рощей, над шепчущей осокой озера? Спешат ли старушки с худыми, землистыми лицами, в темных платочках, с тоненькими желтыми свечками в руках — в наш тесный, старый «храм воздыханий, храм печали»?..

Мерно гудит — поет колокол за нашим крестообразным корпусом. Ровными взмахами слетают могучие, мягкие звуки медной груди и свободно текут певучей цепью, затопляя трескучий шум города. Жужжит, поет протяжную песнь воздух, колышется мерными волнами и глухо жалуется, посылая их в неведомую даль. Мгновеньями звуки как будто отодвигаются за толстые стены, глохнут, уходят в город с его шумом и грохотом. Мысль бежит за ними по людной улице, заглядывает в двери магазинов и пивных, в раскрытые окна швейных мастерских и казарм. Ей завидно и горько…

Но вот они опять поворачивают ко мне, певучие, ласковые, радостно-звонкие, к моему окну с двумя решетками, яснеют, улыбаются, зовут… Дальнее, светлое детство встает вдруг в памяти: кружатся голуби в бездонной лазури, в теплом свете, мгновенными белыми всплесками трепещут их крылья, радость дрожит и смеется в сердце…

Из мастерской выходят арестанты в парусиновых куртках. Толкаясь и обгоняясь, бегут по двору, строятся во фронт, в две шеренги. Смех, шумный говор, крепкие слова… Народ все молодой, жизнерадостный, весело-циничный.

Старик Хопрячков замыкает дверь и тяжелой походкой, наклоняясь вперед и не разгибая старых колен, подходит к фронту. Спина у него широкая, выгнута дугой, револьвер низко оттянул ремень и мягкий, нависший над пряжкой живот подрагивает, как студень, когда он начинает считать арестантов, шлепая широкою ладонью по груди каждого очередного:

— Пара… две… три…

Арестанты весело скалят зубы, вставляют острые словечки, сбивают Хопрячкова со счета, очень похоже передразнивают его голос и фигуру. Хопрячков останавливается и ругается, грозно мотая головой. Ругается он артистически и с увлечением. Во всякое время и по всякому случаю ругается: когда дает совет от зубной боли, когда одолжает спичку — закурить папиросу, когда рассказывает что-нибудь божественное или назидательное, когда ведет с арестантами отвлеченный спор о том, природа ли «ударяет» науку, или наука природу… На днях, 8-го июля, я слушал, он рассказывал двум арестантам, рубившим на куски железную полосу, — о важном значении праздника Казанской Божьей Матери, — в тюрьме его не праздновали, и это, видимо, огорчало старика. Говорил он о каком-то помещике, который на Казанскую сбирал сено, а Пресвятая Богородица наказала его за это пожаром. От скуки я стал считать, сколько крепких выражений ввернет Хопрячков во время этого рассказа. Насчитал до двадцати и бросил…

— Напра-а-во! — окончив поверку, лениво командует Хопрячков густым голосом, и сейчас же из арестантских рядов кто-то очень похоже передразнивает его.

— Иди по два! По два иди! Не отставай! Попов, иди по два!

Вереница грязных курток и белых колпачков, лениво перебирая белыми ногами, медленно скрывается за баней. Дугообразная спина Хопрячкова некоторое время качается на месте, потом исчезает вслед за последней парой. Пустеет и затихает тюремный двор — кончен трудовой день.

Сейчас раздастся протяжный свисток в коридоре, — разнесут по камерам кипяток. Затем откроется наш клуб — вечернее собеседование товарищей по заключению, перекликание, переговоры, обмен новостями, споры, — пока не закроют и не замкнут на ночь окон.

Из всех собеседников, с которыми приходится перебрасываться словами, я видел и знаю только троих, своих соседей. Слева — в 277-й камере — оружейный мастер Банников, очень богомольный старичок: когда мы выходим по утрам на прогулку, он неизменно каждый раз снимает свой котелок, обнажая при этом круглую лысину на затылке, и крестится на тихо качающияся верхушки мачт, которыя выглядывают из-за труб смотрительской квартиры. Ходит он мелкими, стариковскими шажками и не поспевает за другими, — народ у нас преимущественно молодой, шагает широко и торопливо, спешит возможно полнее использовать двадцатиминутное пребывание на открытом воздухе. Глядя на смирную, серенькую фигуру этого религиозного старичка, трудно поверить, что привлечен он по очень серьезному политическому процессу. Однако это — так.

Справа — в 275-м номере — уголовный Илюхин, подследственный. По его словам, он — бывший железнодорожный телеграфист. Обвиняется в покушении на экспроприацию. К моей особе он относится с чрезмерным вниманием, особенно с тех пор, как узнал, что я сижу по делу железнодорожного союза. К тому же мы оказались почти земляками: я — из Брянскаго уезда, а он когда-то служил в Почепе. Может быть, именно поэтому он считает долгом ежедневно раза по два — по три через стену осведомиться о моем самочувствии, о том, чем я занимаюсь, какие книги читаю, имею ли табак и спички, стоит ли ему, Илюхину, готовиться на аттестат зрелости и т. п. Иногда он сообщает, что пишет вторую повесть, — отрывки из первой он уже присылал мне с парашечником для прочтения. Носила она странное заглавие — «Вторник».

Рядом с Илюхиным, в камере под номером 274-м, сидит студент — технолог Арцатбаньян, присужденный к двум годам крепости за принадлежность к партии с.-р.

Кроме этих троих своих соседей, никого из других собеседников я не видел, не вижу и, вероятно, никогда, не увижу. Разделяет нас небольшое расстояние, но тюремный порядок так обдуманно устроен, что мы, если бы когда и встретились здесь случайно, под пристальным надзирательским оком, не могли бы по молчаливым поклонам и беглым взглядам догадаться, что вот он — Файвишевич, а я — Александров. Но это не мешает нам по временам решать совместно очень существенные вопросы социального порядка и строить блестящие планы политического переустройства…

Одно жаль: двойная решетка — решетка изнутри и извне — не дает возможности открыть окно шире, чем на вершок. И как ни приспособляемся, как ни изловчаемся мы, — волей-неволей приходится ограничиться сферой предположений, проектов и мечтаний, — без надежды когда-либо видеть их облеченными в плоть и кровь…

Наскоро выпил чаю. Становлюсь на позицию. Жду. Без думы гляжу в глубину опустевшего двора, — чуть колышутся вершины березок, трепетным родничком струится вечерний свет по их глянцевитой листве. Сини и четки колеблющиеся тени на красной кирпичной стене. Высокие, испачканные в копоти фабричные трубы повеселели и стройно вытянулись навстречу золотисто-алому закату. Ровно льется поток городского шума. Долетает с улицы звонкий девичий смех.

1 2 3 4
Перейти на страницу:
Тут вы можете бесплатно читать книгу У окна - Федор Крюков.
Комментарии