Жизнь Джека Лондона - Чармиан Лондон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неизвестно, как долго Джек мог бы пробыть в Клондайке и сколько бы он добыл золота, если бы был снабжен свежей пищей. Но ни свежей пищи, ни овощей у него не было, и цинга до такой степени изнурила его, что он должен был уехать, как только тронулся лед.
В мае Джек и доктор Гарвей разобрали хижину, построили из бревен плот и сплавили его по Юкону до Доусона. Там они за несколько сот долларов продали его на лесопильню и во все время пребывания в Доусоне зарабатывали по пятнадцати долларов в день тем, что ловили бревна на Юконе и продавали их туда же. В то время сырая картошка или лимон были для них желаннее клондайкской золотой пыли. Я помню, с каким чувством Джек говорил о немедленном облегчении, которое доставляла ему половина сырой картофелины, что же касается лимона, то при воспоминании о нем у него не хватало слов. Но цинга не проходила, и Джеку становилось все хуже и хуже. В начале июля он простился с доктором Гарвеем и товарищами и без денег, больной отправился на лодке вниз по реке домой.
По возвращении Джеку снова пришлось подумать о заработке. Со смертью отца на его ответственности остались мать и маленький племянник, сын младшей сестры Иды, которая разошлась с мужем. После отца остались долги, бывшие для Джека долгами чести. Сумма их, в сущности, была невелика, но ее надо было достать. Джек должен был немедленно приняться за какую-нибудь работу. Но времена были тяжелые, и работу достать было нелегко. У Джека были две специальности — морское дело и ремесло прачечника. О первом нечего было и думать: нельзя было оставить семью, а прачечные были переполнены.
Джек записался в несколько контор по найму, поместил в газетах целый ряд объявлений, заложил велосипед, часы, резиновое пальто — единственное наследство отца. Работы все не было. Он пытался стать натурщиком — все места были заняты, грузчиком — но не состоял в рабочем союзе. Пришлось удовлетвориться случайными заработками. В это время он снова взялся за писание. Писал более кратко, более сжато. Он писал настоящие живые вещи, писал о том, что испытали его тело, его душа, его ум. Но сам он мало верил в драматическую силу своего пера — ведь то, что он писал, так мало походило на общепринятую манеру. Ему казалось, что он на ложном пути. Он не понимал, что в его произведениях чувствовалась свежесть, давно отсутствовавшая у писателей Европы. Он был художником Запада — свежим, далеким от повседневности. Он обладал чрезвычайно сильной наблюдательностью. Он умел видеть мир и умел показать виденное читателю. Но он был одинок. Даже Лили Мейд, не понимая всей своей жестокости, отказывала ему в поддержке в эти тяжелые дни. Видя его бледным, с провалившимися от недоедания и недосыпания глазами, видя его постоянные материальные неудачи, она старалась всеми силами повлиять на него, чтобы он взял какое-нибудь постоянное место, хотя бы место грузчика. Джек смутно ощущал какое-то разочарование в ней, но хотя духовно он все дальше и дальше отходил от ее маленького, узенького мирка, все же у него еще была к ней какая-то нежность: эта девушка была такая хрупкая, красивая, у нее были голубые глаза, длинные золотые волосы, как у леди Годивы. Эти волосы закрывали ее как плащ, когда она распускала их по плечам.
В конце концов маленький, сам по себе ничтожный инцидент положил конец его восторженному преклонению.
Самолюбие Лили страдало от того, что партию в шахматы Джек иногда предпочитал ее обществу. И вот однажды, когда Джек и брат Лили погрузились в экстаз вычислений и Джек всей душой был прикован к доске, белокурый, стройный ангел в припадке злобы смахнул своими ручками все фигуры на пол.
— Что же ты сделал? — спросила я, когда Джек много лет спустя рассказывал мне эту историю.
— Ничего. Что можно было сделать? Я почувствовал, как вся моя кровь отхлынула от лица. Судя по выражению лица ее брата, мое лицо, должно быть, было ужасно. Это было непростительно, понимаешь? Для меня это было грубым, безумным оскорблением благопристойности честной человеческой игры. Это было преступление против святого духа. Грешно было уничтожать полуразрушенную проблему из мелкой ревности к неодушевленному сопернику.
Вот несколько писем, написанных Джеком к Лили.
«27 ноября 1898 года.
…Простите, что я не писал. Я чувствую себя очень несчастным, полубольным. Я так нервничаю, что сегодня утром едва мог побриться…
Все идет не так, как надо; я не получил и двадцати долларов за свои статьи…
Вы как будто не понимаете. Мне казалось, я ясно объяснил, что эти сатирические стихи только развлечение и опыт. А вы пишете — «все та же тема». Тема здесь ни при чем. Это только опыты построения и стихосложения. Правда, они отняли у меня много времени, но я все-таки выучил урок и никому ничем не обязан. Когда-то я делал героические усилия. Вспоминая о них, я смеюсь, но временами мне хочется плакать… а теперь я разучиваюсь и учусь заново… не буду пытаться взлететь, пока моя летательная машина не будет в порядке… теперь я стремлюсь к усовершенствованиям. Я подчиню мысль технике, пока не достигну техники, а потом — наоборот…»
Три дня спустя в очень тяжелом настроении он написал ей второе письмо о «долге», из которого я уже приводила несколько выдержек. Теперь привожу остальное.
«Дорогая! Я ценю ваш интерес к моим делам, но у нас нет общей почвы. В общем, в очень туманном общем вы знаете мои стремления, но о настоящем Джеке, о его мыслях, чувствах и т. п. вы совершенно ничего не знаете. Впрочем, как бы мало вы ни знали обо мне, вы знаете все же больше, чем кто-либо другой. Я сражался и продолжаю сражаться в одиночестве.
Вы говорите, чтобы я пошел к… Я знаю, как она меня любит. А вы знаете, как и за что? Я провел годы в Окленде, и мы не видались друг с другом. Смотрели друг другу в лицо не более чем раз в год. Если бы я следовал ее советам, если бы я послушал ее, я был бы теперь клерком, получающим сорок долларов в месяц, железнодорожным служащим или чем-нибудь в этом роде. У меня была бы зимняя одежда, я ходил бы в театр, имел приятный кружок знакомых, принадлежал к какому-нибудь отвратительному обществу, говорил, как они, думал, как они, поступал, как они, коротко сказать — у меня был бы полный желудок, тело в тепле, никаких угрызений совести, никакой горечи в сердце, никаких мучений самолюбия, никакой цели, кроме покупки обстановки в рассрочку да женитьбы. Я жил бы, как марионетка, и умер бы, как марионетка. Да. Но она и вполовину не любила бы меня, как любит теперь за то, что я отличался от других молодых людей в моем положении, — за все это она полюбила меня…
Если бы весь мир завтра оказался у моих ног, никто не радовался бы этому больше, чем она. И она сказала бы, что никогда не сомневалась в наступлении этого момента. Но до тех пор она будет уговаривать меня не думать, погрузиться на десятки лет в забвение, набивать себе живот, ничем не огорчаться и умереть так, как я жил бы, — скотом. Стоит ли учиться, чтобы извлекать радость из прочитанной поэмы? Она этого не делает и не испытывает лишения: Том, Дик, Гарри тоже не делают этого и тоже веселы. Зачем я развиваю свой ум? Это вовсе не нужно для счастья. Болтовня, маленькие скандальчики, разные пустяки могут удовлетворить меня. Удовлетворяют же они Тома, Дика, и Гарри, и они счастливы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});