Жажда. Книга сестер - Амели Нотомб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, я не предпочитаю женщин. По-моему, они меня опекают. Думаю, объясняется это лишь тем, что держусь я с ними ласково, а это не в обычае у здешних мужчин.
Нужно ли уточнять, что и мужчин я не предпочитаю? От некоторых глаголов, вроде “предпочесть” и “заменить”, я бегу без оглядки – нельзя даже представить, насколько эти глаголы друг друга стоят. Я видел, как люди бьются за то, чтобы их предпочли, не понимая, что это делает их заменимыми.
Когда‑то в будущем станут утверждать, что незаменимых нет. Это прямая противоположность моему слову. Любовь, снедающая меня, гласит, что незаменим каждый. Ужасно знать заранее, что моя казнь ничего не изменит.
Это не совсем правда. Несколько человек найдется, они поймут. Не исключаю, что для этого им не нужна моя жертва. Этого я не узнаю никогда. Лучше не травить себя, не то мой удел станет еще страшнее.
Странные приходят мысли, когда волочешь крест. Называть это мыслями – преувеличение, это какие‑то обрывки, вспышки. Моя ноша чересчур тяжела для меня. Никогда я не чувствовал себя таким ничтожным.
Жаль, я раньше не знал: не таскать слишком больших тяжестей – вполне достаточный идеал жизни. Блестящий урок, только теперь мне от него никакой пользы. Помню, я целыми днями ходил по дорогам и радовался, что счастлив просто так. Я не был счастлив просто так, я упивался легкостью.
Падаю в третий раз. Слова “глотать пыль” обретают буквальный смысл. Грязи больше нет, солнце иссушило землю. Уже видна вершина Голгофы. Почему я спешу туда попасть? Плохо верится, что на кресте я буду мучиться больше, чем сейчас, под крестом.
Все по опыту знают: когда взбираешься на гору и сперва смотришь на нее снизу, она не кажется высокой. Чтобы оценить ее высоту, нужно подняться на вершину. Голгофа – всего лишь пригорок, но мне кажется, что карабкаться на нее я буду вечно.
Не знаю, как я встал на ноги. Теперь для меня всё – усилие, все тело болит. Наверное, я крепкий, раз не теряю сознание. Последние шаги даются труднее всего, мне не дано радоваться тому, что я выдержал испытание, я знаю – то, что начинается здесь, иной природы.
Мне это сразу дают понять, самым простым способом: с меня срывают одежду. Это всего лишь льняной хитон и пояс, но теперь я наконец понимаю ценность этих тряпок.
Пока ты одет, ты что‑то собой представляешь. Теперь я никто. Теперь я ничто. Голосок у меня в голове шелестит: “Тебе оставили набедренную повязку, могло быть и хуже”. Вот он, весь удел человеческий: могло быть и хуже.
Я не решаюсь смотреть на двух распятых – тех, что уже на месте. Не хочу причинять им боль, которую только что долго испытывал сам, – боль оттого, что тебя разглядывают.
Один из них насмешливо произносит:
– Ты же сын Божий, так попроси, чтобы отец тебя вытащил.
Я искренне восхищен: в своем положении он не утратил склонности к сарказму.
Слышу, как второй отвечает:
– Помолчи, он заслужил это меньше, чем мы.
Так страдать и все же защищать меня. Я тронут. Я благодарен этому человеку.
Нет, я не говорю ему, что он спасен. Говорить подобные вещи, когда человека так пытают, значит насмехаться над людьми. А сказать одному распятому “ты спасен”, а другому – нет, это предельный цинизм и мелочность.
Я оговариваю эти моменты, потому что в Евангелия они не попадут. Почему? Понятия не имею. Евангелистов не было подле меня, когда все свершилось. И что бы там ни говорили, меня они не знали. Я на них не сержусь, но как же раздражают люди, считающие, что раз они вас любят, то и знают как свои пять пальцев.
На самом деле я питал к обоим распятым братское чувство по той простой причине, что скоро и мне предстоит пережить такую же казнь. Однажды, пытаясь описать мое отношение к тому, кого станут называть добрым разбойником, придумают выражение “позитивная дискриминация”. У меня нет своего мнения на сей счет, я знаю только, что эти двое растрогали меня, каждый по‑своему. Ибо мне понравились слова доброго разбойника, но не меньше понравилась мне и гордость разбойника дурного, к тому же он вовсе не был дурным, не вижу ничего ужасного в том, чтобы украсть хлеб, и понимаю, что в такой ситуации ни у кого не будет угрызений совести.
* * *
Время пришло: я ложусь на крест. Теперь моя ноша будет нести меня. Вижу, как подносят гвозди и молотки. Я так боюсь, что трудно дышать. Мне прибивают ноги и руки. Это быстро, я едва успел опомниться. А потом мой крест поднимают и ставят между крестами моих собратьев.
Тогда‑то и приходит ко мне эта невероятная мука. Пробитые гвоздями ладони – пустяк по сравнению с тем, чтобы на них висеть, а с ногами все еще в тысячу раз хуже. Главное правило – только не шевелиться. Малейшее движение удесятеряет и без того нестерпимую боль.
Я говорю себе, что скоро привыкну, что не могут нервы долго испытывать подобный ужас. Выясняется, что очень даже могут и что приборы эти фиксируют любые изменения, от самых ничтожных до самых громадных.
Кому сказать: волоча этот крест, я думал, будто цель жизни в том, чтобы не носить тяжестей! Смысл жизни в том, чтобы не страдать. Вот так.
Вырваться отсюда нельзя. Я весь во власти боли. От нее не спасет ни одна мысль, ни одно воспоминание.
Я смотрю на тех, кто смотрит на меня. “Ну и каково оно, то, что с тобой происходит?” Я читаю этот вопрос в бесчисленных глазах, сочувствующих и злорадных. Если бы пришлось им отвечать, я не нашел бы слов.
На злорадных я не сержусь. Во-первых, потому, что все мои способности поглощены страданием, а во‑вторых, если моя боль может доставить кому‑то удовольствие, то пусть лучше так.
Магдалина здесь. Видеть мать мне было неприятно, вид возлюбленной меня трогает. Она настолько красива, что сострадание не портит ее черты. Мне так больно, что душа моя криком кричит, хоть уста и замкнуты: невозможно представить себе подобающий крик.
Вопль моей души пронзает Магдалину. Это не метафора. Что это – чрезмерная боль или приближение смерти? Я вижу любовь Магдалины