Господин Бержере в Париже - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было же в ту пору в городе и округе немало добропорядочных и просвещенных людей, каковые любили свой город и государство более крепкой и чистой любовью, нежели помянутые трублионы. Ибо те добропорядочные люди хотели, чтобы город их остался таким же просвещенным, как они, чтобы цвел он красою и добродетелями, неся достодолжным образом в своей деснице золотой жезл, на который опирается рука Правосудия, и был бы он радостным, миролюбивым и свободным, а не грозным, мерзким и жалко подвластным старому полковнику Гелгополю и тому Тинтиннабулу, как этого хотели им наперекор оные трублионы, державшие в руках освященные четки для бормотанья молитв и толстые дубины, чтобы дубасить добрых горожан. Ибо, в самом деле, вознамерились они подчинить город черноризцам, лицемерам, лжеправедникам, пустосвятам, очковтирателям, подзаборникам, юбочникам, оклобученным, окуколенным святошам, бритоголовым и босоногим, ханжам, панихидникам, христорадникам, обдувалам, присвоителям наследств, каковые там кишмя кишели и воровски завладели домами и лесами, полями и лугами, отхватив с добрую треть французской земли. И тщились они (означенные трублионы) придать всей стране вид грубый и неотесанный, ибо питали отвращение и омерзение к мышлению, философии, всякому доказательству, приведенному на основе здравого смысла и тонкого разума, и признавали одну только силу, да и то лишь тогда, когда была она самая скотская. Вот как любили они свой город И родину, эти трублионы…»
Читая, г-н Бержере намеренно не произносил всех лишних букв, которыми по моде эпохи Возрождения был нашпигован этот старинный текст. Он чутко воспринимал красоту родного языка. К орфографии он относился с пренебрежением, не видя в ней особого смысла, но зато чтил старое произношение, такое легкое и плавное, к сожалению отяжелевшее в наши дни. Г-н Бержере читал текст, придерживаясь этой устной традиции. Его дикция возвращала старинным словам свежесть и новизну. И потому смысл их был ясен и прозрачен для г-на Губена, который обронил следующее замечание:
– Что мне нравится в этом отрывке, – так это язык. Он наивен.
– Вы находите? – отозвался г-н Бержере.
И он продолжал чтение:
«Трублионы говорили, будто защищают полковников и ратников города и государства, что было чистой издевкой и глумлением, ибо полковники и ратники, вооруженные множеством пищалей, мушкетов, пушкарских снарядов и иных прегрозных орудий, сами призваны защищать горожан, а не искать защиты у безоружных обывателей, да и трудно было себе представить, чтобы нашлись в городе такие безумцы, которые бы напали на собственных заступников, тем более, что добропорядочные люди, враждовавшие с трублионами, требовали лишь того, чтобы полковники с должным уважением подчинялись чтимым и священным законам города и государства. Однако же помянутые трублионы продолжали кричать и не желали внимать голосу разума, ибо скупая природа лишила их разумения.
Превеликую ненависть питали трублионы к чужеземным народам. При одном только имени тех народов или племен глаза у них пребезобразно лезли на лоб, словно у морских раков, и они махали руками, как мельницы крыльями. И не было среди них ни единого писаря или колбасного подмастерья, который бы не собирался послать вызов на поединок королю или королеве, или императору какого-нибудь большого государства, и самый последний шляпник или кабатчик хорохорился, как будто готов был во всякий час выйти на бранное поле. Однако же кончал тем, что сидел дома.
И поелику справедливо, что во все времена малоумные, более многочисленные, нежели разумные, сбегаются на суетное бряцание кимвалов, люди убогого знания и разумения (коих находится немало и среди бедных и среди богатых) пришли к согласию с теми трублионами и трублионствовали вместе с ними. И пошла в городе такая страшная трескотня, что восседавшая в своем храме премудрая девственница Минерва, дабы не быть оглушенной этими кастрюльщиками и расходившимися попугаями, залепила себе уши воском, принесенным ей в дар ее многолюбивыми гиметскими пчелами, давая тем самым понять своим верноподданным, книжным людям, философам и добрым законодателям города, что напрасный труд вступать в ученый диспут и в состязание умов с этими трублионами, трублионствующими и тинтиннабульствующими. Некоторые в государстве, не из последних, оглушенные таким грохотаньем, полагали, что эти малоумные готовы низвергнуть государственный строй и перевернуть все вверх дном в благородном и славном городе, что было бы прежалостным событием. Но настал день, когда трублионы лопнули, потому что были надуты ветром…»
Господин Бержере положил лист на стол. Чтение кончилось.
– Эти старинные книги, – сказал он, – забавляют и развлекают ум. Они заставляют нас забывать о настоящем.
– Да, действительно, – ответил г-н Губен.
И он улыбнулся, что не входило в его обыкновение.
IX
Во время отпуска г-н Мазюр, департаментский архивариус, отправился на несколько дней в Париж, чтобы похлопотать в министерских канцеляриях о пожаловании ему ордена Почетного легиона, произвести исторические изыскания в Национальном архиве и побывать в Мулен-Руж. Прежде чем отдаться этим трудам, он навестил на другой день по приезде, около шести часов вечера, г-на Бержере, который радушно принял его. А так как дневная жара томила людей, вынужденных оставаться в городе под раскаленными крышами и на покрытых едкой пылью улицах, то г-ну Бержере пришла в голову удачная мысль: он повез г-на Мазюр а в Булонский лес, в ресторанчик, где под деревьями на берегу неподвижного пруда были расставлены столики.
Там, под прохладной и мирной сенью листвы, вкушая изысканный обед, они вели непринужденную беседу, толкуя поцеременно о серьезной научной работе и о различных видах любви. Затем, без всякой преднамеренности, повинуясь неизбежному влечению, они заговорили о «Деле».
Господин Мазюр испытывал по этому поводу большую тревогу. Якобинец по убеждениям и по темпераменту, патриот в духе Барера и Сен-Жюста, он вдруг оказался в толпе националистов своего департамента и стал орать заодно со своими заклятыми врагами, роялистами и клерикалами, ссылаясь на высшие интересы родины, на единство и неделимость республики. Он даже вступил в лигу, возглавляемую Панетоном де ла Барж; но так как эта лига решила обратиться с петицией к королю, то он стал сомневаться в ее сочувствии республике и опасаться относительно ее принципов. Что же касается самого процесса, то, умея обращаться с текстами и направлять свою мысль при критических исследованиях средней трудности, он невольно совестился поддерживать систему этих фальсификаторов, которые, ради гибели невинного, проявили в изготовлении и подделке материалов невиданную до той поры беззастенчивость. Он чувствовал, что его окружает обман, но тем не менее не признавал, что ошибся. На такое признание способны только умы высшего порядка. А г-н Мазюр, напротив, утверждал, что он прав. Справедливо, однако, указать, что сплоченная масса сограждан окружала его, сжимала, стискивала, держала его в тесном кольце ложных представлений. Сведения о следственном материале и о спорах по поводу документов еще не докатились до этого города, приятно раскинувшегося на зеленых откосах лениво текущей реки. В общественных и судебных учреждениях истину заслонял целый сонм политиканов и клерикалов, которых еще недавно г-н Мелин укрывал под фалдами своего деревенского сюртука и которые преуспевали теперь в сознательном пренебрежении правдой. Эта верхушка избранных поддерживала беззаконие ссылками на интересы родины, и религия и внушала к нему уважение всем, вплоть до радикал-социалиста аптекаря Мандара.
От проникновения даже самых достоверных сведений о фактах департамент был огражден тем надежнее, что во главе его стоял префект-еврей. Уже потому, что г-н Вормс-Клавлен сам был евреем, он считал себя обязанным служить интересам антисемитов подведомственного ему округа с большим рвением, чем любой префект-католик в подобном же случае. Быстрой и твердой рукой задушил он в департаменте зародившуюся партию сторонников пересмотра «Дела». Он оказал покровительство благочестивым лгунам и так усердно способствовал их процветанию, что граждане Франсис де Пресансе, Жан Псишари, Октав Мирбо и Пьер Кийар, прибывшие в город, чтобы высказать там свое независимое мнение, почувствовали себя так, словно попали в XVI столетие. Они нашли одних только изуверов-папистов, которые испускали кровожадные крики и непрочь были их укокошить. И так как г-н Вормс-Клавлен со времени приговора 1894 года убедился в невиновности Дрейфуса, а после обеда, за сигарой, даже не делал из этого тайны, то националисты, сторону которых он держал, могли считать, что он, оказывая им помощь, проявляет образцовое беспристрастие.
Эта твердая позиция департамента, архивом которого он ведал, сильно импонировала г-ну Мазюру. Хотя он был пламенным якобинцем и личностью, способной на геройство, но, подобно полчищу героев, мог маршировать только под барабанный бой. Г-н Мазюр не был тупым животным. Делиться своими мыслями он считал своим долгом по отношению к себе и по отношению к другим. После супа, в ожидании форели, он облокотился о стол и сказал: