Нянька - Константин Станюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ишь ведь, подлая! Даже родное дитё не пожалела! — проговорил с негодованием Чижик и прибавил шагу, чтобы не слыхать этого детского крика, то жалобного, молящего, то переходящего в какой-то рев затравленного, беспомощного зверька.
XIV
Молодой мичман, сидевший в экипажной канцелярии, был удивлен, прочитав записку Лузгиной. Он служил раньше в одной роте с Чижиком и знал, что Чижик считался одним из лучших матросов в экипаже и никогда не был ни пьяницей, ни грубияном.
— Ты что это, Чижик? Пьянствовать начал?
— Никак нет, ваше благородие…
— Однако… Марья Ивановна пишет…
— Точно так, ваше благородие…
— Так в чем же дело, объясни.
— Вчера выпил я маленько, ваше благородие, отпросившись со двора, и вернулся как следует, в настоящем виде… в полном, значит, рассудке, ваше благородие…
— Ну?
— А госпоже Лузгиной и покажись, что я пьян… Известно, по женскому своему понятию она не рассудила, какой есть пьяный человек…
— Ну, а насчет дерзостей?.. Ты нагрубил ей?
— И грубостей не было, ваше благородие… А что насчет ейного повара-денщика я сказал, что она слушает его подлые кляузы, это точно…
И Чижик правдиво рассказал, как было дело.
Мичман несколько минут был в раздумье. Он знаком был с Марией Ивановной, одно время был даже к ней неравнодушен и знал, что эта дама очень строгая и придирчивая с прислугой и что муж ее довольно-таки часто посылал денщиков в экипаж для наказания, — разумеется, по настоянию жены, так как всем было известно в Кронштадте, что Лузгин, сам человек мягкий и добрый, находится под башмаком у красивой Марьи Ивановны.
— А все-таки, Чижик, я должен исполнить просьбу Марьи Ивановны, — проговорил, наконец, молодой офицер, отводя от Чижика несколько смущенный взор.
— Слушаю, ваше благородие.
— Ты понимаешь, Чижик, я должен… — мичман подчеркнул слово «должен», — ей верить. И Василий Михайлович просил, чтобы требования его жены о наказаниях денщиков исполнялись, как его собственные.
Чижик понимал только, что его будут сечь по желанию «белобрысой», и молчал.
— Я тут, Чижик, ни при чем! — словно бы оправдывался мичман.
Он ясно сознавал, что совершает несправедливое и беззаконное дело, собираясь наказать матроса по просьбе дамы, и что, по долгу службы и совести, не должен совершать его, имей он хоть немножко мужества. Но он был слабый человек и, как все слабые люди, успокаивал себя тем, что если Чижика он не накажет теперь, то по возвращении из плавания Лузгина матрос будет наказан еще беспощаднее. Кроме того, придется поссориться с Лузгиным и, быть может, иметь неприятности и с экипажным командиром: последний был дружен с Лузгиным, втайне, кажется, даже вздыхал по барыньке, прельщавшей старого, как спичка худенького, моряка главным образом своим пышным станом, и, не отличаясь большою гуманностью, находил, что матросу никогда не мешает «всыпать».
И молодой офицер приказал дежурному приготовить все, что нужно, в цейхгаузе для наказания.
В большом цейхгаузе тотчас же была поставлена скамейка. Два унтер-офицера с напряженно-недовольными лицами стали по бокам, имея в руках по толстому пучку свежих зеленых прутьев. Такие же пучки лежали на полу — на случай, если понадобится менять розги.
Еще не совсем закалившийся, недолго служивший во флоте мичман, слегка взволнованный, стал поодаль.
Сознавая всю несправедливость предстоящего наказания, Чижик с какою-то угрюмой покорностью, чувствуя стыд и в то же время позор оскорбленного человеческого достоинства, стал раздеваться необыкновенно торопливо, словно ему было неловко, что он заставляет ждать и этих двух хорошо знакомых унтер-офицеров и молодого мичмана.
Оставшись в одной рубахе, Чижик перекрестился и лег ничком на скамейку, положив голову на скрещенные руки, и тотчас же зажмурил глаза.
Давно уже его не наказывали, и эта секунда-другая в ожидании удара была полна невыразимой тоски от сознания своей беспомощности и унижения… Перед ним пронеслась вся его безотрадная жизнь.
Мичман между тем подозвал к себе одного из унтер-офицеров и шепнул:
— Полегче!
Унтер-офицер просветлел и шепнул о том же товарищу.
— Начинай! — скомандовал молодой человек, отворачиваясь.
После десятка ударов, не причинивших почти никакой боли Чижику, так как эти зеленые прутья после энергичного взмаха едва только касались его тела, — мичман крикнул:
— Довольно! Явись после ко мне, Чижик!
И с этими словами вышел.
Чижик, по-прежнему угрюмый, испытывая стыд, несмотря на комедию наказания, торопливо оделся и проговорил:
— Спасибо, братцы, что не били… Одним только срамом отделался…
— Это адъютант приказывал. А тебя за что это прислали, Федос Никитич?
— А за то, что глупая и злющая баба у меня теперь вроде главного начальника…
— Это кто же?..
— Лузгиниха…
— Известная живодерка! Часто присылает сюда денщиков! — заметил один из унтер-офицеров. — Как же ты будешь жить-то теперь у нее?
— Как бог даст… Надо жить… Ничего не поделаешь… Да и мальчонка ейный, у которого я в няньках, славный… И его, братцы, бросить жалко… Из-за меня и его секли… Заступался, значит, перед матерью…
— Ишь ты… Не в мать, значит.
— Вовсе не похож… Добер — страсть!
Чижик явился в канцелярию и прошел в кабинет, где сидел адъютант. Тот передал Чижику письмо и проговорил:
— Отдай Марье Ивановне… Я ей пишу, что тебя строго наказали…
— Премного благодарен, что пожалели старого матроса, ваше благородие! — с чувством проговорил Чижик.
— Я что ж… Я, братец, не зверь… Я и совсем бы не наказал тебя… Я знаю, какой ты исправный и хороший матрос! — говорил все еще смущенный мичман. — Ну, ступай к своей барыне… Дай тебе бог с ней ужиться… Да смотри… не болтай, как тебя наказывали! — прибавил мичман.
— Не извольте сумлеваться! Счастливо оставаться, ваше благородие!
XV
Шурка сидел, забившись в угол детской, с видом запуганного зверька. Он то и дело всхлипывал. При каждом новом воспоминании о нанесенной ему обиде рыдания подступали к горлу, он вздрагивал, и злое чувство приливало к сердцу и охватывало все его существо. Он в эти минуты ненавидел мать, но еще более Ивана, который явился с розгами веселый и улыбающийся и так крепко сжимал его бьющееся тело во время наказания. Не держи его этот гадкий человек так крепко, он бы убежал.
И в голове мальчика бродили мысли о том, как он отомстит повару… Непременно отомстит… И расскажет папе, как только он вернется, как несправедливо поступила мама с Чижиком… Пусть папа узнает…
По временам Шурка выходил из своего угла и взглядывал в окно: не идет ли Чижик?.. «Бедный Чижик! Верно, и его больно секли… А он не знает, что и меня высекли за него. Я ему все… все расскажу!»
Эти мысли о Чижике несколько успокаивали его, и он ждал возвращения своего друга с нетерпением.
Марья Ивановна, сама взволнованная, ходила по своей большой спальне, полная ненависти к денщику, из-за которого ее Шурка осмелился так говорить с матерью. Положительно этот матрос имеет скверное влияние на мальчика, и его следует удалить… Вот только вернется из плавания Василий Михайлович, и она попросит его взять другого денщика. А пока — нечего делать — придется терпеть этого грубияна. Наверное, он не посмеет теперь напиваться пьяным и грубить ей после того, как его в экипаже накажут… Необходимо было его проучить!
Марья Ивановна несколько раз тихонько заглядывала в детскую и снова возвращалась, напрасно ожидая, что Шурка придет просить прощения.
Раздраженная, она то и дело бранила Анютку и стала допрашивать ее насчет ее отношений с Чижиком.
— Говори, подлянка, всю правду… Говори…
Анютка клялась в своей невиновности.
— Повар, так тот, барыня, прохода мне не давал! — говорила Анютка. — Все лез с разными подлостями, а Федос никогда и не думал, барыня…
— Отчего же ты раньше мне ничего не сказала о поваре? — подозрительно спрашивала Лузгина.
— Не смела, барыня… Думала, отстанет…
— Ну, я вас всех разберу… Ты смотри у меня!.. Поди узнай, что делает Александр Васильевич!
Анютка вошла в детскую и увидала Шурку, кивающего в окно возвращавшемуся Чижику.
— Барчук! Маменька приказали узнать, что вы делаете… Что прикажете сказать?
— Скажи, Анютка, что я пошел в сад погулять…
И с этими словами Шурка выбежал из комнаты, чтобы встретить Чижика.
XVI
У ворот Шурка бросился к Федосу.
Участливо заглядывая в его лицо, он крепко ухватился за шершавую, мозолистую руку матроса и, глотая слезы, повторял, ласкаясь к нему:
— Чижик… Милый, хороший Чижик!
Мрачное и смущенное лицо Федоса озарилось выражением необыкновенной нежности.
— Ишь ведь сердешный! — взволнованно прошептал он.
И, бросив взгляд на окна дома — не торчит ли «белобрысая», Федос быстрым движением поднял Шурку, прижал его к своей груди и осторожно, чтобы не уколоть его своими щетинистыми усами, поцеловал мальчика. Затем он так же быстро опустил его на землю и проговорил: