Бонсай - Кирстен Торуп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама в курсе, что ты здесь? — Похоже, он ее ждал.
Нина покачала головой.
— Куришь? — Он протянул ей пачку сигарет. Она не курила. Желтыми от никотина пальцами он вытащил сигарету.
Воздух на кухне был спертым, затхлым. На черной плите лежала стопка книг.
— Может, пойдем в лес погуляем? Покажу тебе свою хижину. Я называю ее своей дачей. — И он хохотнул так, словно ему обманом удалось выманить у судьбы земные блага, на которые не мог рассчитывать.
Она уклончиво посетовала на недостаток времени. Ей не хотелось идти с ним в лес.
— Уроки надо делать? — Элегантным движением он провел рукой по лысой макушке, как светский человек, который некогда вел красивую жизнь вне стен этой холодной кухни.
Да, ей надо делать уроки.
— Это дорога вперед. В гимназии у тебя будет латынь, — сказал он.
Нина хотела выучить латынь, чтобы прочесть все те книги, что лежали на плите. Он налил в кружку кофе из термоса и протянул ей. Она не решилась пить из грязной посуды.
— Ты ведь не боишься меня? — спросил он.
Она покачала головой. Это было правдой. А молчала она, оттого что не знала, чего от него хочет. Он придвинулся, собираясь поцеловать ее в губы. Она отпрянула и поднялась, чтобы уйти.
— Подожди, я почитаю тебе на латыни, — сказал он.
Она подумала: затворник — мамин друг и не сделает ей ничего плохого. Он читал вслух книгу, лежавшую на столе. Она чувствовала лишь красоту мертвого языка. И еще то, что затворник был ее учителем. С ласковой нежностью листал он книгу. Сказал, что книги — его друзья, и начал читать. Латынь — мать всех языков. И собственно, это все что нужно, чтобы называть себя человеком. Он водил указательным пальцем по строчкам, старательно выговаривая каждый слог. Его голос звучал подобно сухой музыке пустыни. Нина утопала в этом небесном языке пустыни, языке врачей и юристов. Слушала с закрытыми глазами и замечала, как угловатый язык нес ее по волнам бесконечности, даруя бессмертие.
Он закончил, и она попросила перевести прочитанное на датский. Он сказал: лучше пусть сохранит латынь в своем сердце и узнает значение позже, в гимназии. Тогда ей удастся составить собственное представление о величественной риторике Римской империи. И она уже мечтала, чтобы ее приняли в гимназию и посвятили в латинское братство. Единственные известные ей два латинских слова были словами на черепе: «Мементо мори», что значило: «Помни о смерти». Он сказал, нужно смиряться перед жизнью. Чувствовать благодарность за немногое дарованное нам время, прежде чем вернуться обратно в ничто, откуда пришли. Минимум единожды в день следует выражать свою благодарность этому великому ничто, породившему нас, принесенных в мир как осознание землей самой себя.
Каким же образом он выказывает свою благодарность, если никогда не убирается, не моет окна, чтобы лицезреть эту чудесную зелень, каждую весну, всю жизнь, даримую нам землей? Разве не обязан человек хотя бы дать себе возможность смотреть в окна? И если он пожелает, она их вымоет.
Он снова заговорил, что лучше пойти в лес, а не смотреть на зелень через кухонное окно. Как раз в лес они пойти обязаны, а вот про мойку окон нет ничего ни в латинских письменах, ни в иудейских библиях. Он немного флиртовал с ивритом. Иврит был его любовницей, в то время как латынь — суженой.
Она хотела знать, где написано про обязанность ходить в лес. В школе она выучила десять заповедей, и о других ей ничего не известно. Десять — священное число. Одиннадцатая заповедь низведет эти десять на более низкий уровень. Одиннадцать — простое число, неделимое. Вообще, нужно аккуратно обращаться с числами. Вселенная построена из чисел. И если внести в них беспорядок, последуют природные катастрофы. Бог был, например, 1:1. И кто посмеет переделать это в 1:2 или 1:7?
— Не имей других богов, — сказала она. Разгорячившись, оттого что числа удерживали мировой порядок. У ее матери было трое детей, не четверо. У них был один диван, а не пять, две входные двери, не четыре. У нее была одна кукла, не двадцать. В неделе была одна суббота, а не две. У нее было одно праздничное платье и три на каждый день, двадцать три журнала «Утиные истории», двести пятьдесят разноцветных колечек: сорок одно желтое, двадцать три красных, тридцать шесть зеленых, семьдесят семь синих, пятьдесят одно прозрачное, двадцать два черных. Так что нельзя взять и заявить, что заповедей одиннадцать. Во всяком случае, при ней.
Затворник наморщил лоб и сказал, что придется как следует подумать над ее словами, ведь интересно: ребенок, а философствует. Она хотела, чтобы он попросил прощения за одиннадцатую заповедь. Ну-у-у… тогда пусть сядет к нему ему на колени, и они станут хорошими друзьями. Пожалуйста, запросто, ради того, чтобы проявить немного любезности, после того как она отругала его за богохульство и легкомысленное обращение с числами. И раз ее вдобавок повысили до статуса друга и таким образом уравняли с латинскими книгами, то нет смысла выпендриваться, хотя она пришла не на коленках у него сидеть, а посмотреть на латинские книжки.
В ее доме книг не было ни одной, то есть ноль. Мама считала, что любые книги, сверх школьной программы, приносят несчастье. Однако на вопрос, может ли мама это доказать, та возмутилась, что ее обвиняют во лжи. Сказала, что не допустит тирании доказательств. Утверждала, например, что вера движет горами. Однако Нине нужны были доказательства, всегда, и маму это утомляло. Пусть просто верит материным словам. Без доверия она кончит свой век злой старой девой. Потому что любовь требует доверия.
— Чего стоит любовь без доказательств? — сказала Нина.
— Может, ты не веришь в то, что я люблю тебя? — Мама крепко сжала ее руку.
— Нет, мама, это доказано.
— Как это, фрекен книжный червь?
— Это начертано в звездах.
Она спокойно села на колени затворника и стала ждать доказательств собственного существования. Он погладил ее по голове и расправил юбочку. Мама учила, что, если говоришь «А», нужно сказать и «Б». Он положил ей руку на колено и погладил своей холодной рукой капитана Крюка. Она решила, что если волосы были «А», то колено — это «Б». «Б» было долгим. И затем ему захотелось поцеловать ее в шею. Но мама не упоминала никакого «В».
Нина приступила к переговорам. Если он переведет для нее пятнадцать латинских строк, то сможет поцеловать. Затворник согласился. Затем предложил целую страницу за то, чтобы сунуть ей руку под юбку. Она хотела две страницы. Затворник опять согласился, и Нина сделала еще один шаг на пути в «Метаморфозы» Овидия.
Она спросила, что значит «метаморфозы». Он объяснил: это значит превращение. То есть полное изменение, переход из одного состояния в другое, так что форма первого состояния изменяется в нечто иное, например, цветок становится женщиной. Из его обстоятельных разъяснений она поняла, что речь идет о необыкновенной красоте, и сказала, что хочет быть метаморфозой и они вполне могут продолжить переговоры по поводу ее посвящения в латинские стихи.
Лес, не записанный в книгах и потому не могущий быть одиннадцатой заповедью, пришел в кухню. Заросли джунглей и вечерняя тишина окружили их. Затворник прихлебывал холодный кофе. Его дряблые щеки шлепали вокруг беззубого рта. Он грыз сухую корочку белого хлеба, найденную на полу. Настоящая прогулка по лесу. Она всегда мечтала, что мама возьмет ее с собой на такую прогулку, расстелет подстилку, достанет газировку. Больше всего она думала о маме, которая потеряла лучшего друга, затворника, и с этого момента во всем мире у нее не было никого, кроме Нины.
* * *Тишина в магазинчиках, куда она заходила по поручению матери, встречала ее пристальным взглядом своего единственного глаза. Слова приветствия повисали в пустоте. Нина невидимо, незамечаемо присутствовала в хлебной или мясной лавке, пока оттуда не уходил последний покупатель. Долго стояла, глядя в пол, не осмеливаясь сказать, зачем пришла. А когда наконец открывала рот и, запинаясь, выговаривала: «Фунт фаршу» или «Белый хлеб», голос ее был так тих и робок, что приходилось повторять раз по семь или восемь, прежде чем продавец понимал ее и наконец-то удосуживался обслужить. Она чувствовала, как язвительная ухмылка продавца заползает под кожу и яд проникает в тело, подобно крюкам, на которые вешают туши забитых животных. Но это ее не трогало, она ведь ни во что себя не ставила. Ничто ее не задевало, так мало она себя ценила. Ни отвернувшиеся лица, ни откровенные усмешки. Она уходила с печалью, имени которой не знала. Печаль была ее каиновой печатью. Она облекала ее в мерзость, очерчивала круг и превращала в чудовище.
Ее первая любовь вызвала негодование у матери мальчика, по причине дурной славы Нины, суть которой таинственным образом от нее ускользала. Та уходила из дома всякий раз, когда приходила Нина, и в конце концов предъявила ультиматум: «Или я, или она».