Том 1. Проза 1906-1912 - Михаил Кузмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, посудите сами, наказываю ему отвечать телеграммой в Самару, а он хоть бы слово!
— Сначала на погреб, обдавши спиртом, снести, а уж на другой день с дубовой корой варить, — очень выходит вкусно.
— На Вознесенье громовский отец Василий прекрасную речь сказал: «Блаженны миротворцы — потому и вы о Чубыкинской богадельне помиритесь и попечителю долги простите и отчета не спрашивайте!» — смеху подобно!..
— Я говорю 35 рублей, а он мне дает 15…
— Голубой, уж такой голубой, и розовые разводы, — неслось из женской комнаты.
— Ваше здоровье! Арина Дмитриевна, ваше здоровье! — кричали мужчины торопившейся на кухню хозяйке. Стулья как-то разом зашумели, и все стали молча креститься на иконы в углу; Фроська уже тащила самовар, и Арина Дмитриевна хлопотала, чтобы гости не расходились далеко до чая.
— Неужели тебе нравится эта жизнь? — спрашивала Ната Ваню, пошедшего их проводить от сорокинских собак по двору.
— Нет, но бывает и хуже.
— Редко, — заметила Анна Николаевна, снова приотворяя калитку, чтобы освободить захлопнутый подол серого шелкового платья.
— Сядем здесь, Ната, я хотел бы поговорить с тобой.
— Сядем, пожалуй. О чем же ты хочешь говорить? — сказала девушка, садясь на скамью под тень больших берез рядом с Ваней. В стоявшей в стороне церкви производился ремонт, и в открытые двери слышалось церковное пение маляров, которым священник запретил петь внутри светские песни. Паперти, обсаженной густыми кустами шпырея, не было видно, но каждое слово было ясно слышно в вечернем воздухе; совсем вдали мычало стадо, идущее домой.
— О чем же ты хотел говорить со мной?
— Я не знаю; тебе, может, будет тяжело или неприятно вспоминать об этом.
— Ты, верно, хочешь говорить о том несчастном деле? — проговорила Ната, помолчав.
— Да, если ты можешь хоть сколько-нибудь объяснить его мне, сделай это.
— Ты заблуждаешься, если думаешь, что я знаю больше других; я только знаю, что Ида Гольберг застрелилась сама, и даже причина ее поступка мне неизвестна.
— Ты же была там в это время?
— Была, хотя и не за полчаса, а минут за десять, из которых минут семь простояла в пустой передней.
— Она при тебе застрелилась?
— Нет; именно выстрел-то и заставил меня войти в кабинет…
— И она была уже мертвою? Ната молча кивнула головой утвердительно. Маляры в церкви затянули: «Да исправится молитва моя».
— Пусти, черт! куда лезешь?! а ну тебя!
— А! — раздавались притворные крики женского голоса с паперти, меж тем как невидный партнер предпочитал продолжать возню молча. — А! — еще выше, как крик тонущих, раздался возглас, и кусты шпырея сильно затрепетали в одном месте без ветра.
— «Жертва вечерняя!» — умиротворяюще заканчивали певшие внутри.
— На столе стоял графин или сифон — что-то стеклянное, бутылка коньяку, человек в красной рубашке сидел на кожаном диване, что-то делая около этого же стола, сам Штруп стоял справа, и Ида сидела, откинув голову на спинку кресла, у письменного стола…
— Она была уже неживая?
— Да, она уже, казалось, умерла. Едва я вошла, он сказал мне: «Зачем вы здесь? Для вашего счастья, для вашего спокойствия, уходите! Уходите сейчас же, прошу вас». Сидевший на диване встал, и я заметила, что он был без пояса и очень красивый; у него было красное, пылавшее лицо и волосы вились; мне он показался пьяным. И Штруп сказал: «Федор, проводите барышню».
— «Да будет воля Твоя», — пели уже другое в церкви; голоса на паперти, уже примиренные, тихо журчали без криков; женщина, казалось, тихонько плакала.
— Все-таки это — ужасно! — промолвил Ваня.
— Ужасно, — как эхо повторила Ната, — а для меня тем более: я так любила этого человека, — и она заплакала. Ваня недружелюбно смотрел на как-то вдруг постаревшую, несколько обрюзгшую девушку с припухлым ртом, с веснушками, теперь слившимися в сплошные коричневатые пятна, с растрепанными рыжими волосами, и спросил:
— Разве ты любила Лариона Дмитриевича? Та молча кивнула головой и, помолчав, начала необычно ласково:
— Ты, Ваня, не переписываешься с ним теперь?
— Нет, я даже адреса его не знаю, ведь он квартиру в Петербурге бросил.
— Всегда можно найти.
— А что, если б я и переписывался?
— Нет, так, ничего. Из кустов тихо вышел молодец в пиджаке и картузе, и, когда он, поравнявшись, поклонился Ване, тот узнал в нем Сергея.
— Кто это? — спросила Ната.
— Приказчик Сорокиных.
— Это, вероятно, и есть герой только что бывшей истории, — как-то пошло улыбаясь, добавила Ната.
— Какой истории?
— А на паперти, разве ты ничего не слышал?
— Слышал, кричали бабы, да мне и ни к чему. Ваня почти наткнулся на лежащего человека в белой паре с летней форменной фуражкой, сползшей с лица, на которое она была положена, с руками, закинутыми под голову, спящего на тенистом спуске к реке. И он очень удивился, узнав по лысине, вздернутому носу, редкой рыженькой бородке и всей небольшой фигуре — учителя греческого языка.
— Разве вы здесь, Даниил Иванович? — говорил Ваня, от изумленья даже забывши поздороваться.
— Как видите! Но что же вас так удивляет, раз вы сами здесь, тоже будучи из Петербурга?
— Что же я вас не встречал раньше?
— Очень понятно, раз я только вчера приехал. А вы здесь с семейством? — спрашивал грек, окончательно садясь и вытирая лысину платком с красной каемкой: — присаживайтесь, здесь тень и продувает.
— Да, моя тетка с двоюродной сестрой тоже здесь, но я живу отдельно, у Сорокиных, может слыхали?
— Покуда еще не имел счастья. А здесь недурно, очень недурно: Волга, сады и все такое.
— А где же ваш котенок и дрозд, с вами?
— Нет, я ведь долго буду путешествовать… И он с увлечением стал рассказывать, что вот он совершенно неожиданно получил небольшое наследство, взял отпуск и хочет осуществить свою давнишнюю мечту: съездить в Афины, Александрию, Рим, но в ожидании осени, когда будет менее жарко для южных странствий, поехал по Волге, останавливаясь, где ему понравится, с маленьким чемоданом и тремя-четырьмя любимыми книгами.
— Теперь в Риме, в Помпее, в Азии — интереснейшие раскопки, и новые литературные произведения древних там найдены.
— И грек, увлекаясь, блестя глазами, снова сбросив фуражку, долго говорил о своих мечтах, восторгах, планах, и Ваня печально смотрел на сияющее переливающейся жизненностью некрасивое лицо маленького лысого грека.
— Да, интересно все это, очень интересно, — молвил он мечтательно, когда тот, кончив свои повествования, закурил папиросу.
— А вы будете здесь до осени? — вдруг вспомнил спросить Даниил Иванович.
— Вероятно. Съезжу в Нижний на ярмарку и оттуда домой, — как бы стыдясь ничтожности своих планов, сознался Ваня.
— Что же, вы довольны? Сорокины эти — интересные люди?
— Они совсем простые, но добрые и радушные, — снова отвечал Ваня, недружелюбно думая о ставших вдруг так ему чужими людях.
— Я очень скучаю, очень! Знаете, никого нет, кто бы не только мог заразить восторгом, но кто бы мог просто понять и разделить малейшее движение души, — вдруг вырвалось у Вани, — и здесь и, может быть, в Петербурге. Грек зорко на него посмотрел.
— Смуров, — начал он несколько торжественно, — у вас есть друг, способный оценить высшие порывы духа и в котором вы всегда можете встретить сочувствие и любовь.
— Благодарю вас, Даниил Иванович, — сказал Ваня, протягивая греку свою руку.
— Не за что, — ответил тот, — тем более, что я говорил, собственно, не о себе.
— О ком же?
— О Ларионе Дмитриевиче.
— О Штрупе?
— Да… Постойте, не прерывайте меня. Я отлично знаю Лариона Дмитриевича, я видел его после того несчастного случая, и я свидетельствую, что в этом он столько же виноват, как были бы виноваты вы, если бы, например, я утопился оттого, что у вас белокурые волосы. Конечно, Лариону Дмитриевичу в высшей степени все равно, что о нем говорят, но он высказывал сожаленье, что некоторые из дорогих ему лиц могут измениться к нему, и между другими называл вас.
Имейте это в виду, как и то, что он теперь — в Мюнхене, в гостинице «Четырех времен года».
— Я его не сужу, но адрес его мне не нужен, и если вы приехали, чтобы сообщить мне это, — вы напрасно трудились.
— Мой друг, страшитесь самомнения. Буду ль я, старик, заезжать в Васильсурск по дороге из Петербурга в Рим, чтобы сообщить адрес Штрупа Ване Смурову? Я и не знал, что вы здесь. Вы — взволнованы, вы — нездоровы, и я, как добрый врач, как наставник, указываю, чего вам недостает — той жизни, что для вас воплощена в Штрупе, — вот и все.
— Какой вы складный, Ванечка! — говорил Саша, раздеваясь и смотря на голую фигуру Вани, стоявшего еще совсем на сухом песке и наклонившегося, чтобы зачерпнуть воды — смочить темя и подмышками, раньше чем войти в воду. Тот посмотрел на волновавшееся от расходившихся кругов в воде отражение своего высокого, гибкого тела с узкими бедрами и длинными стройными ногами, загоревшего от купанья и солнца, своих отросших светлых кудрей над тонкой шеей, больших глаз на круглом похудевшем лице — и, молча улыбнувшись, вошел в холодную воду. Саша, коротконогий, несмотря на высокий рост, белый и пухлый, с плеском бултыхнулся в глубокое место. По всему берегу до стада были купающиеся ребятишки, с визгом бегавшие по берегу и воде, там и сям кучки красных рубашек и белья, а вдали, повыше, под ветлами, на ярко-зеленой скошенной траве тоже мелькали дети и подростки, своими нежно-розовыми телами напоминая картины рая в стиле Тома. Ваня с почти страстным весельем чувствовал, как его тело рассекает холодную глубокую воду и быстрыми поворотами, как рыба, пенит более теплую поверхность. Уставши, он плыл на спине, видя только блестящее от солнца небо, не двигая руками, не зная, куда плывет. Он очнулся от усилившихся криков на берегу, все удалявшихся по направлению к стаду и землечерпательной машине. Они бежали, надевая на ходу рубашки, и навстречу неслись крики; «Поймали, поймали, вытащили!»