Быть! - Иннокентий Смоктуновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видя, что метод поглаживания по шерстке еще больше ощетинивает меня, жена попыталась однажды погасить этот ненужный пламень путем подбрасывания сухих веточек в него:
– Да-да, конечно, жизнь не удалась, ты несчастен, у тебя все плохо, и с тобой все ясно и кончено.
– Перестань паясничать, какая ты, право…
– Да, я такая… а ты… посмотри, посмотри на свой пиджак.
– На какой еще пиджак я должен смотреть, когда я сижу в халате и ем совершенно сырые яйца… просил всмятку, всмятку, я просил… так нет же, еще я должен озираться на какие-то сюртуки. Что за дикая фантазия!
– Ты сам почему-то взял сырые, вареные вот.
…Никогда не пойму этих женщин, право, никакой последовательности.
– А на пиджак посмотри… не лишнее, я сейчас принесу…
Все посходили с ума. Там режиссер требует: подавай ему жизнь человеческого духа, видите ли. Причем смотрит на меня так, словно готовится проглотить зонд для пробы желудочного сока, здесь пиджаки какие-то должен высматривать… все сговорились довести, добить…
– Где газета сегодняшняя?
– А что, там сказано, как ты должен делать своего Иванова? Вот она.
– Там не сказано, как я должен делать Иванова, но там, может быть, я смогу найти ответ, на какой пиджак и зачем я должен глазеть.
– Ты напрасно злишься… Даже в самых дерзких своих мечтах ты не мог и предположить, что грудь твою будет украшать премия Ленина, что ты станешь Народным, что будешь необходим, с тобой будут считаться, хотеть работать, встречаться, говорить, видеть. Вспомни, дорогой…
Притащила пиджак и держит на вытянутых руках этакой ширмой передо мной… И молчит!.. Нет, жены – невозможный народ. Знает же прекрасно, что это лауреатство составляет тайную и явную мою гордость. Так нет же, выставила ее и держит вот уже минут семь как живой упрек: не заслуживаешь, не достоин. Выходит, так. А, бог с ними, с женами… такая нечуткость… никогда не пойму их. Да, газета… «В Центральном комитете КПСС»…
– Что такое? Что-нибудь случилось?
«Постановление о работе с творческой молодежью». О, давно бы надо… а то сладу нет… Ну вот, взволнован до того, что простые серьезные вещи не могу понять с одного раза – читаю дважды. Ну наконец-то!..
– Где Филипп, опять гуляет?
– Он в институте, на занятиях…
– Какая жалость… то есть… ладно, потом… Ну вот же… прекрасно: «Содействовать становлению творческих индивидуальностей, а не серой безликости»… «о профессиональном росте и занятости выпускников… не уделяют должного внимания молодежи, не состоящей в союзах».
Не могу спокойно видеть: слишком много для одного утра… До начала репетиции еще полтора часа: хлопнув дверью, «пошел в разгул».
Если действительно дать ход этому постановлению, сколько молодых сердец учащенно забьется в щедрой благодарности за его реальные возможности, сколько удивительно живых умов, светлых мыслей и творческих дерзаний найдут себе поле деятельности… прекрасно… Совсем не предполагал, что утро 21 октября будет таким радостно-взволнованным.
Может быть, мой друг и режиссер Олег Николаевич Ефремов прав, требуя от меня повышенной диалектичности движения в «линии» Иванова. Не может же, в самом деле, Иванов все время быть с застывшей маской обреченности вместо живого лица, он же не монумент, не памятник, как вот этот, например.
Вот уже в который раз в состоянии душевного смятения оказываюсь здесь, у памятника. Люблю Гоголя и по возможности перечитываю. Вот он и прост, и понятен вроде, но даже в манере глядеть, сидеть – безмерен и загадочен. Да-а-а, этот мог писать… а тот, на Гоголевском бульваре?.. Должно быть, мог – тоже ведь Гоголь. Оба они, хотя схожи лицом, но нравом разные и оттого совершенно непохожие. Мне лично больше по душе этот Николай Васильевич, тихий, мудро созерцающий остановившихся возле него.
…Гоголевский бульвар… Этот Гоголь иной, совсем иной. Если тот думает и пишет, то, в отличие от своего уставшего двойника, этот уже все написал и теперь лишь наблюдает и проверяет – оттого всегда он прям и бодр.
Вот такое необходимейшее для жизни и будущего нашей творческой молодежи постановление – кто из них двоих мог творить? Этот, оказавшийся много лучше при более пристальном и долгом осмотре, но все же… занятый самим собой: «как выгляжу». Надо будет действительно стоять «гоголем», чтобы уж никто не усомнился, что это я и есть, тот самый Гоголь, написавший… Или тот, сникший, мыслитель, тихо сидящий в садике своего дома, самозабвенно вникающий в тревоги соотечественников – в их радости и боли?
Бульвар… По сторонам редкие островки старой патриархальной Москвы.
Кропоткинская… С нежной взволнованностью бываю в этих местах. Здесь, именно здесь, в тихом переулке в течение полумесяца на высоте седьмого этажа… я когда-то размышлял над своим «сегодня» и составлял «проекты» на будущее. Это, должно быть, глупо, во всяком случае – напыщенно звучит. Однако вынашивались, грезились наивные планы сложных психологических ходов, тактических уловок и приемов, возводили ажур «воздушных замков», разрабатывались чудовищные по своей несуразности «прорывы», призванные взять измором, тупой назойливостью. Какое счастье, почти ничему этому не суждено было стать реальностью…
Место это было выбрано мною из нескольких: оно было надежным, удобным и оттого довольно продолжительным пристанищем. От верхней лестничной площадки с квартирами вела еще выше узкая лестничка с полным поворотом в обратную сторону, то есть на 360 градусов, так что, выходя из своих квартир, жильцы не могли видеть меня, и я мог спокойно возлежать на подоконнике замурованного окна у громыхающего, астматически шумящего лифта. Внезапный грохот его поначалу пугал меня, и я, нервно ощетинившись, вскакивал, но потом привык и пробуждался по ночам иногда оттого, что слишком уж он долго не тарарахает, и тревога – «не сломался ли он?» – овладевала мной. Я спускался на шестой этаж, жал кнопку лифта – он громыхал, и я, успокоившийся, поднимался по лесенке «к себе». Ну это ночью, все спят, и нигде никого нет. А днем? Не всегда спустишься и не всегда нажмешь. «Что вы тут делаете, гражданин?» – мог последовать вопрос. У меня же ни прописки, ни работы, и вид не так чтоб уж очень обычный. Лето, жара, а я в лыжном костюме. Так что при каждом раздававшемся внизу далеком стуке входной двери я с напряжением вслушивался в шаги, голоса, готовый в любую минуту ринуться по лестнице вниз, чтобы мастера, пришедшие чинить «моего сломавшегося сиплого соседа», не застали меня…
На Арбате именно такое уже было однажды. Меня спустили вниз, и я долго объяснял, что я хороший и никаких вещей у меня нет, и что я там ничегошеньки не прячу. Они хотя и обошлись со мной не грубо, но не поверили, а пошли проверить, оставив меня в красном уголке на попечении какой-то маленькой, сухонькой старушки. Я спокойно сидел, тая в груди мощные удары сердца Гамлета, и всем своим видом показывал, что смиренно жду их возвращения. Старушка оказалась на редкость любопытной и пыталась что-то спрашивать у меня, но я продолжал сонно сидеть, вроде бы и не слыша ее вопросов, а когда она взобралась на стул возле меня, чтобы включить репродуктор… я «рванул» в дверь так, что только во дворе, напугавшись, подумал, не сорвало бы старушку воздушной волной со стула. Смею предполагать, что оставил и этого престарелого стража, и тех двоих бдительных, которые должны будут вернуться с далеко не простым ощущением: «А был ли он вообще?» Лишь тот небольшой сверток с рубахой, с бельем и зубной щеткой, который я оставил там, вернул их, я надеюсь, в нормальное восприятие окружающего.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});