Два регентства - Василий Авенариус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Меня посылают курьером в Новгородскую губернию за Михайлой Ларионычем Воронцовым. Его возвращают ко двору цесаревны…
— Да? Как графиня Анна Карловна-то будет довольна!
— Приятелька ваша по суженому своему, верно, крепко стосковалась. Так вот я и думал, не будет ли от нее к нему поклона? Вы дозволите мне от вашего имени зайти к ней?
— Ну, конечно. Я напишу ей сейчас об этом пару строк.
Уйдя к себе, Лили через пять минут возвратилась к Самсонову с запиской.
— Вот, Гриша, отдай ей в собственные руки.
— Слушаю-с. А засим, Елизавета Романовна, позвольте пожелать вам здоровья и всякого счастья…
Голос его упал, и лицо приняло такое грустное, ожесточенное выражение, что Лили не на шутку всполошилась.
— Что это значит, Гриша? Ты точно навеки со мною прощаешься?
— Может, и навеки… Премилостивый Господь не оставь вас!..
— Нет, право, Гриша, что это с тобой? Ты разве не вернешься уже с Воронцовым в Петербург?
— На день-другой вернусь…
— А там опять в свою милую Лифляндию? — досказала Лили с невольной уже горечью.
— Да куда же больше? Здесь у Минихов и без меня сколько лишних ртов: семеро одну соломинку несут. В деревне же я сам себе голова, а тужить обо мне здесь некому, ни одна душа слезинки не прольет.
— Ты думаешь?.. Может, я буду скучать по тебе.
— Ах, Лизавета Романовна! Вы-то забудете про меня еще раньше всех.
— Плакать по тебе я, понятно, не стану, вот еще! Но почему мне забыть тебя раньше других?
— Да как же: за таким мужем, ясным соколом…
— Что? Что такое? — прервала его Лили. — Ты, Гриша, кажется, бредишь! Кто этот ясный сокол?
— Знамо, что фельдмаршалский адъютант Манштейн: и умен, и пригож.
Лили в сердцах даже ногой топнула.
— Опять этот Манштейн! Ты-то с чего взял, что я выхожу за него?
— А с какой же стати он стал бы допытывать у меня про вас всю подноготную: кто, мол, были ваши родители…
— И много ль за мною приданого?
— Нет, на приданое он не зарится. Напротив, как услышал, что вы не из богатых, то словно у него даже гора с плеч спала. "Стало, говорит, не так уж избалована". Ну, я, вестимо, расписал ему вас: что такой умницы, такой ангельской души поискать…
Лили еще пуще возмутилась:
— Да как ты смел! Кто тебя просил! Я никогда не пойду за него! Да и вообще не выйду замуж…
Сумрачные черты Самсонова слегка прояснились.
— Да правда ли, Лизавета Романовна? Ей-богу?
— Ей-богу, Гриша. Ну, а теперь до свиданья.
И, вся вдруг зардевшись, она сама быстро удалилась. А он, облегченно вздохнув, отправился с ее запиской к двоюродной сестре цесаревны, молодой графине Анне Карловне Скавронской.
На другое утро он мчался уже на курьерских в Новгородскую губернию к негласному жениху Скавронской, везя от нее письмо, на конверте которого был собственноручный ее рисунок — голубь с масличной веткой.
Утром доложили Лили, что ее желает видеть полковник Манштейн. Не задумываясь, она велела сказать, что, к сожалению, не может его принять.
— Но они с большим букетом…
"Ясный сокол с миртовой веткой!" — подумала Лили, а вслух промолвила, что "все равно видеть его не может, да и не хочет"!
— Так прямо и сказать прикажите?
— Так и скажи.
"По крайней мере, все разом будет кончено!" — решила она про себя.
Она не ошиблась: вскоре она узнала, что Манштейн назначен командиром Астраханского пехотного полка, стоявшего где-то в глубине России. С тех пор она с ним и не встречалась.
Глава девятая
ЧАШКА ЧАЮ У ЦЕСАРЕВНЫ
Приводя в исполнение свое знаменательное предприятие, старик-фельдмаршал чересчур понадеялся на свои силы. Правда, что во время походов он закалил свой крепкий от природы организм, и возраст его был не такой уж преклонный (пятьдесят восемь лет). Предприятие удалось ему также на славу. Но прогулка пешком в одном мундире от Зимнего до Летнего дворца и обратно по сильному морозу, две подряд бессонные ночи и крайнее напряжение нервов не прошли для него даром. Уже в день объявления Анны Леопольдовны правительницею у него обнаружились явные признаки простуды, а затем, не успев еще согласно желанию принцессы, перебраться из своего дома на Васильевском острове в ее прежние покои в Зимнем дворце, он и совсем слег: у него открылся брюшной тиф или, как тогда выражались, "нервная горячка" (Nervenfieber).
Когда сын фельдмаршала принес это печальное известие молодой правительнице, та выразила ему искреннее соболезнование, но когда он добавил, что отец до своего выздоровления просит ее принимать лично других министров и сановников с докладами, она испугалась:
— Нет, нет! В государственных делах я смыслю столько же, как в китайском языке. Оставьте меня, господа, пожалуйста, в покое!
— Да без вашей санкции, принцесса, ни одно дело первостепенной важности не может получить движения, — настаивал Миних-сын. — А некоторые дела решительно не терпят отлагательства…
— Да если без фельдмаршала мне не так их еще доложат? Тогда я же ведь буду виновата? Вы знаете, что я никому не желаю зла. Всем, всемь желаю одного добра…
— Кто этого не знает! Но тем более, ваше высочество, для общего блага…
— Нет, милый граф, дайте мне немножко хоть передохнуть. У меня и своих-то дел теперь выше головы.
В чем же заключались эти свои дела? Во-первых, распустив по настоянию фельдмаршала, экономии ради, всех шутов и шутих, приживальцев и приживалок покойной царицы с приличной пенсией, Анна Леопольдовна оделила еще каждого и каждую, по собственному их выбору, разными, оставшимися после ее царственной тетушки, вещами, кроме лишь гардероба. Гардероб же царицын она раздала своим комнатным дамам, а своей статс-фрейлине и первой фаворитке Юлиане Менгден, кроме того, подарила 4 парадных кафтана герцога Бирона и 3 кафтана его сына Петра. Кафтаны эти та выпросила себе, конечно, не с тем, чтобы сохранить их на память: из богатого шитья она дала золотых дел мастеру выжечь все золото и из этого золота сделать для нее четыре шандала, шесть тарелок и две коробки. Мало того, в течение одного 1741 года Юлиана успела потом выклянчить под разными предлогами еще несколько десятков тысяч рублей деньгами и мызу Обер-Пален в Дерптском уезде.
Позаботившись так о своих приближенных, принцесса дала волю и своей собственной склонности к роскоши и комфорту. Мебель в ее покоях было поведено перебить заново дорогими заграничными материями, за шитье новых штофных обоев были засажены все золотошвейные мастерицы ведомства цалмейстерской конторы, под наблюдением придворного живописца Людовика Каравака, по его же рисунку была заказана для серебряной опочивальни ее высочества новая художественная кровать, а кроватному мастеру Рожбарту другая, попроще, но с балдахином на французский манер. Так как отдыхать и днем правительница находила удобнее на кровати, чем на канапе, то в уборную и в библиотеку было поставлено для нее также по кровати. По вечерам принцесса очень охотно играла с избранными партнерами в карты, для этой партии специально был сделан изящнейший ломберный столик пальмового дерева, крытый малиновым бархатом и бахромой, а для прочих игроков несколько серебряных столов.
Заботы о всем перечисленном отнимали у правительницы немало времени. Далее она уделяла ежедневно час-другой своему царственному сыночку. Главный надзор за ним был поручен теперь бывшей камер-фрау покойной государыни, Анне Федоровне Юшковой, номинально оставленной на той же должности и при принцессе. С этих пор Юшкова только и жила и дышала своим питомцем, он в свою очередь так к ней привязался, что, кроме нее да кормилицы, шел на руки, по старой памяти, еще только к Лили Врангель.
Здесь же, в детской, застала принцессу и цесаревна Елизавета Петровна, когда навестила ее раз вместе со своей фрейлиной и двоюродной сестрой графиней Скавронской. Венценосный младенец оказался, по обыкновению, на руках Юшковой.
— Ну, пойди же ко мне, дружочек, пойди! — попыталась переманить его к себе цесаревна.
Ее чарующая улыбка вызвала светлое отражение на его пухлом, бледном личике, в его бледно-голубых глазах, но природная дикость взяла верх, и он уткнулся головкой на плече старушки.
— Ах ты золотая головушка, голубок мой сизокрылый! — умилилась Юшкова.
— Но отчего он у вас все еще такой хилый? — спросила Елизавета Петровна.
— Тьфу, тьфу, тьфу, не сглазьте его, ваше высочество! С самого ведь рождения доктора эти пичкают его своими лекарствами, а желудок не варит, да и все тут. Прогневили мы, знать, Господа! Солнышко ты мое красное, болезный ты мой! Диви бы, мы его не холили, не лелеяли. Вон и колыбельку новую смастерили: вся, извольте видеть, из цельного дуба да орехом оклеена, а поверх серебряной парчой обита с бархатными цветными букетами…