Хазарские сны - Георгий Пряхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну да. Потомки солдат русско-японской воевали в сороковых в русско-германскую — и их, количественно, на эту войну хватило.
В большинстве своем публикации эти к комсомолу отношения не имели, но их охотно ставили на полосу: Сергей попал в такт «Комсомолке», которая в те годы была все-таки в большей степени газетой писательской, нежели дежурно-комсомольской. Область присутствовала на ее страницах, и Воронин не толкал Сергея под локоть, не направлял его перо: мол, поближе к комсомольской жизни.
Сергей писал просто о жизни — пусть и в несколько беллетризованном представлении о ней — и Воронин, уроженец Волгоградской области, читая, сам задирал левую бровь: надо же!
* * *Однажды Сергей вышел на парализованного ветерана Великой Отечественной. Вообще-то, парализованных старых солдат в Волгограде, Сталинграде немало. Этот же необычный. Во-первых, относительно молодой: попал на войну, на флот, уже в самом конце ее, юнгой, сигнальщиком. Во-вторых, уже в начале пятидесятых служил действительную, старшиной, на трофейном итальянском линкоре «Юлий Цезарь», переименованном в «Новороссийск» — том самом, который в 1956 году, 25 октября, взорвался на собственных бочках неподалеку от севастопольских берегов. Тогда погибли сотни моряков — в задраенном, чтоб линкор весь в течение получаса не ушел ко дну, машинном отделении пели перед смертью «Варяг», и песня пропотевала даже через броневые листы, — юнгу Великой Отечественной выкинуло взрывом за борт, и он, оглушенный, контуженный, несколько часов болтался в осенней морской воде.
Следствием чего, возможно, и стал недуг, накрывший с головой солдата, моряка в конце шестидесятых: у него насмерть заклинило суставы. Лежал, вытянувшись в струнку, словно погружался, солдатиком, по стойке «смирно» на последний подводный морской сбор. Лишь чуть-чуть поворачивалась голова, да проворачивались печальные провалившиеся глаза.
Был он одинок, жил, многолетне умирал в коммунальной квартире: соседи, жалеючи, на его же пенсию кормили его иногда с ложечки. Все остальные отправления были солдату уже ни к чему — в этой коммуналке заброшенного, ороговевшего Сергей его и нашел.
Самое же удивительное заключалось в том, что солдат — писал. Сочинял. До тихого ужаса похожий на Николая Островского, а еще больше — на саму смерть, принявшую по чьему-то недосмотру не женское, а мужское обличье, недвижный, отощавший до того, что кости светились сквозь кожу, как на рентгеновском снимке, он часами ждал сердобольных старушек-соседок даже не с чайной ложечкой и пакетом кефира, а с тетрадкой и карандашом.
Тетрадка и карандаш были переходящими. Бабки подходили со снедью, а солдат печальным кутузовским глазом указывал им на тетрадь и карандашик, лежавшие возле него на тумбочке. Бабки вооружались очками и, мучительно припоминая орфографию — до пунктуации дело не доходило, — записывали то, что диктовал им сосед.
Солдат сочинял детскую книжку — о мальчишках предвоенного Сталинграда, о том, как, поначалу сбывшейся грезой, ворвалась война в их родной город, а потом, смертью и болью, и в их души. Солдат торопился — бабки не поспевали за ним.
Как ни странно, книжка получалась смешной: в ней действовали люди, шпионы и просто попугаи ара, передававшие мальчишкам шпионские тайные разговоры.
«Комсомольская правда» напечатала Сергеев репортаж под названием «Сигнальщик из 42-го» — о некогда юном сигнальщике Евгении Лесникове, который и сейчас, будучи неизлечимо больным, о чем-то отчаянно сигналит, сокровенном, из сороковых в семидесятые.
Реакция на публикацию была оглушительной. Воронин лично навестил солдата, раздобыл ему огромный, днепропетровского (почти как допетровского) производства магнитофон с дистанционным управлением — несколько пальцев на правой руке у Евгения Дмитриевича пока еще, слава богу, чуть-чуть двигались — прислал к нему пионервожатых с пионерами. Когда Сергей в следующий раз зашел к своему герою, он героя не узнал: вымытый, выхоленный, лежал тот на высоко взбитых, накрахмаленных подушках, статная белолицая красавица с повязанным набок, на манер яркой косыночки, галстуком вдохновляла его в качестве сидящей, с лирой, у изголовья музы — Сергей аж задохнулся от восхищения: муза имела чудные, полновесные формы наяды, бог знает с какой глубины вынырнувшей посреди холостяцкой коммуналки.
— Лучшая пионервожатая города! — подмигнул, удовлетворенно заметив Серегино ошеломление, засиявшим вдруг, словно и его отмыли, ласковым ртом отдышали, глазом враз помолодевший, подобравшийся под простынями фронтовик.
— Лучшая пионервожатая города… — улыбчиво повторила, представляясь и вставая со стула в полный, тоже полномерный, как и у ее белотелых гипсовых товарок в тогдашних городских парках, рост — и протянула ладонь лодочкой.
Сергей смущенно принял прохладный дар: господи, да у нее смеются не только голубые-голубые, почти бирюзовые, но и пальцы с твердыми, в тон галстуку, лакированными лепестками на концах посмеиваются тоже — мелким таким, нежно шевелящимся, отдаваясь где-то под ложечкой, смешком.
— …лучшему корреспонденту лучшей газеты — салют! — пальцы, сомкнувшись, встали по стойке смирно над белокурой чалмой, невесомо осенявшей чистый и тоже, наверное, соблазнительно прохладный в эту невыносимую волгоградскую жару лоб.
— А вы откуда меня знаете?
— Городская знаменитость, кто же вас не знает?
— Ну да, — улыбнулся Сергей, — как городского сумасшедшего.
Пионеры, помогавшие на кухне, — солдатской посуды на всех явно не хватало, и ребята драили чашки на всю ошалевшую от такой нежданной известности квартиру — были потихонечку, гуськом выпровожены на улицу, по домам (можно подумать, они так и помчались туда — делать уроки), а прохладными руками старшей пионервожатой в комнатке Евгения Дмитриевича был сервирован табурет — с шампанским, с графинчиком, огурчиками-помидорчиками, деревенским салом (оказывается, лучшие пионервожатые родом оттуда же, откуда и лучшие корреспонденты сельского отдела «Комсомольской правды») — и придвинут вплотную к кровати больного, который на несколько минут даже показался выздоравливающим.
И к табурету были расторопно приставлены два венских стула, на которых уже тыщу лет никто не сидел.
И чайная ложка была заменена на столовую и до краев налита холодненькой из графинчика и даже — ни капельки не пролилось! — опустошена с молодецким кряком.
И шампанское под местные лежебокие груши выпито дотла, и водочка — под сало-то! — ушла по назначению до полного вакуума в графинчике.
Коммунальные насельницы сбежались: солдат засмеялся! Чисто-чисто, по-мальчишески, по-пионерски. Мелко, чисто — воробьи за открытым окном дружно откликнулись маленькими крыльями. Сергей и пионервожатая не удивились: они-то знакомы с Евгением Дмитриевичем всего ничего. А бабульки сбежались, в дверь, как селедки, набились — они же тыщу лет солдатского смеха не слыхивали!
Вот вам и сигнал из сорок второго! Наверх вы, товарищи, все по местам. Последний парад наступа-а-а-ет… Бабки и застыли — по местам. Из тела, покрытого панцирем, коростою боли, только что отмытого — ласковыми пионервожатскими, еще не забывшими малую родину в заботах о большой, руками — от грязи, ворвани и забытости, и вдруг — такой чистоты и юности звук.
Пришлось и бабулям налить — по такому-то случаю.
И Евгений Дмитриевич засмеялся еще разок.
Праздник удался: праздник действенности советской печати. Написано — и в дамках!
И даже имел для Сергея пленительное вечернее продолжение: пионер — он, оказывается, не только всем ребятам, но и всем-всем девчатам пример.
Воронин — разумеется, через Куличенко — добился вообще невозможного: Лесникову дали отдельную однокомнатную квартиру в центре города. И не просто в центре, а прямо на проспекте Мира. Что само по себе уже просилось на страницы «Комсомольской правды»: сигнальщик из сорок второго сигналил в очередной публикации уже не халам-балам, а непосредственно насчет мира во всем мире.
А появилась квартира, возможным стало совсем уже невероятное: появилась и жена. Ну да — самая обыкновенная, как у всех: та, что и пилит и, при необходимости, тачает. Крупная, выпуклая, строевых казачьих кровей. Под красное дерево крашеные волосы и сурьмой подведенные брови. Что-то в облике жены-атаманши подсказывало Сергею, что тут не обошлось и без его старшей пионервожатой. Есть старшие пионервожатые, а есть и совсем старшенькие — эта, похоже, и была из них. Из вчерашних — той же стати и той же отчаянной звонкоголосости. Работала в торговле, проштрафилась или ее подставили, угодила на несколько месяцев туда, где Макар телят не пас, вернулась по примерному поведению и, как бы продолжая чуть запоздало выбранную линию безупречности, сразу под венец. Сотрудники ЗАГСа на дом приехали: так любопытно было узнать, кто же это на инвалида польстился? Какой это у нее по счету был брак, Евгений Дмитриевич не интересовался — им, сигнальщикам, морским волкам это ни к чему: по морям, по волнам, нынче здесь, а завтра аж там — но с женой ему и впрямь повезло. Квартира враз заполнилась сильным грудным голосом — атаманша даже стирала, как и положено, с песней, от которой только подрагивала дверь ванной, а если была нараспашку, так подрагивали искусственного хрусталя подвески на люстре в коридоре — занавесочками, салфетками-рюшами, поскольку атаманша оказалась еще и рукодельницей, многостаночницей, обучившейся кой-чему полезному, домовитому вдали от дома и шума городского, — и детским щебетом, ибо вместе с женой в придачу получил сразу и внучку.