Том 3. Рассказы. Воспоминания. Пьесы - Л. Пантелеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что ж… Я разденусь.
– Не надо, – отвечают.
– Что же, – я говорю, – значит, одеже пропадать? Нет, это так не годится… Лучше, ребята, я вам свою одежу отдам. У меня, – я говорю, – сапоги отличные. Спиртовые! А?
– Не надо, – говорят. – Не желаем английских сапог. Пущай в них Антанта ходит.
– Дурни вы! – говорю. – «Антанта»! Сами вы Антанта! Так это же, – я говорю, – не английские сапоги. Это московские. Фабрика «Богатырь».
Сажусь я скорей на землю и тащу с себя эти самые богатырские сапоги.
– Нате, – говорю, – ребята, носите на вечную память.
Кидаю им сапоги. Разматываю портянку.
И – что вы думаете? Ну, этого мне не забыть!
Я вижу в своей изодранной, потной портянке какой-то клочок. Какой-то бумажный комочек. И что-то на нем написано.
Я развернул его и вижу – буквы. Но что это были за буквы, в то время я не знал.
Я говорю:
– Ну-ка, ребята, я неграмотный. Прочтите, чего тут написано.
Они говорят:
– Чего нам читать! Нечего нам читать. Вставай к стенке!
Я говорю:
– Да что вам, жалко, что ли? Успею я к стенке встать. Прочтите, чего тут сказано. Может быть, тут что-нибудь важное сказано.
Ну, один нашелся, который зажег спичку и стал читать. Стал шевелить губами и составлять буквы. Потом говорит:
– Тут написано, в общем, «хайло».
– Как? – я говорю. – Какое хайло?
– Да, – говорит, – хайло.
Другой подошел. Третий. Стали читать.
– Да, – говорят. – В общем, «нуми… хайло… К.К…».
Потом говорят:
– Подозрительно все-таки. Тут и печатка была пришлепнута… Давайте, – говорят, – ребята, позовем Белопольского.
Пошли в избу. Через секунду возвращаются с комиссаром. Комиссар – в кавказской рубахе – ругается.
– Что еще, – говорит, – за хайло? А ну, покажите.
Берет, я помню, рваную, мятую мою бумажку и читает:
– «…ну Михайловичу Буденному… арму Первой конной штаб шестой дивизии РККА».
Ну, тут что было – можно и не говорить.
Комиссар Белопольский за голову схватился.
– Что это? – говорит. – Что это такое?!
Я говорю:
– А это все, что от пакета осталось. Который я вез в Луганск. К Буденному. А остальное, – говорю, – я сшамал.
Ах, что тут было!
Комиссар Белопольский кричит:
– Отставить. Приговор отменяется!
Потом он подходит ко мне, нагибается и хватает меня за плечо.
– Товарищ, – говорит, – извини! Чуть к богу в рай не послали.
Я говорю:
– Ничего. Пожалуйста. Дайте мне лошадь, я к Буденному поскачу. У меня, – говорю, – к нему очень важные оперативные сводки.
А сам, понимаете, и с земли встать не могу. Сижу на земле, без сапог и портянками пот с лица вытираю. Упрел, понимаете… Упреешь!..
Через пять минут у ворот тачанка гремит. На паре. Кони такие чудные, так и бьются – прямо копытами землю роют! Меня положили на тачанку. Сеном всего обклали. Тепло, мягко…
Я, помню, глаза чуть-чуть призакрыл и слышу – товарищ Белопольский командует:
– В Луганск, до штаба командарма Буденного.
Тогда я голову поднимаю.
– Послушайте, – говорю, – и Зыкова тоже положьте.
И Зыкова принесли и положили рядом со мной. Пихнул я его, помню, головой в бок. Молчит. Ни бум-бум. Как дерево.
Тут кучер мой захлопал кнутом, тачанка дернулась, и я потерял память. Заснул, одним словом.
И, помню, вижу я сон.
Будто стоим мы в городе Елисаветграде. Будто у меня новые сапоги. И будто я покупаю у Ваньки Лычкова, нашего старшины, портянки. Будто он хочет за них осьмую махорки и сахару три или четыре куска. А я даю полторы пайки хлеба и больше ни шиша, потому что махры у меня нет. Я некурящий. И будто мне очень хочется купить эти портянки. Понимаете, они такие особенные. Мягкие. Из господского полотенца.
Я говорю:
– Полтора фунта я дам. Хлеб очень хороший. Почти свежий.
А Лычков говорит:
– Нет… К богу!
Ну, я не помню, на чем мы с ним сторговались, но все-таки я их заимел. Я их купил, эти портянки. И стал наматывать на ноги.
Мотаю их тихо, спокойно, а тут вдруг товарищ Заварухин идет. Идет он будто и пуговицы на гимнастерке считает. И так говорит:
– Трофимов, до нашего сведения дошло, что ты на ногах имеешь мозоли. Это верно?
– Так точно, – говорю. – Есть маленькие.
– Ну вот, – говорит. – Наш особый отдел решил тебя по этому поводу расстрелять.
Я говорю:
– Как хотите, товарищ Заварухин. Это, – я говорю, – товарищ Заварухин, ваше личное дело. Можете расстреливать.
И начинаю, понимаете, тихо, спокойно разматывать свои портянки. Сымаю портянки и думаю: «Н-да! Бывает в жизни огорченье…»
А тут я проснулся.
Лежу в тачанке. Тачанка стоит почему-то. Темно. Мост какой-то или застава. Мой кучер сидит на передке и курит.
А рядом Зыков.
Хрипит мой Зыков из последних сил, и все лицо у него, подумайте, в крови. Из виска так и булькает. Так и клекочет.
Хотел я подняться и кучеру сказать, чтобы чего-нибудь с ним сделали, но мне так страшно стало, что я обратно без памяти упал. И обратно заснул.
А второй раз проснулся уже в другом месте.
Лежу я в мягкой постели. Над головой у меня лампочка тихо горит. На животе чего-то лежит горячее, пузырь какой-то, а рядом на стуле сидит такой рыжеватый дядя в белом переднике.
Я говорю:
– Ты кто, рыжий?
Он говорит:
– Я доктор.
– А я?
– А ты в лазарете. Ты больной. Лежи, пожалуйста, и не двигайся. У тебя только что в желудке нашли сургуч, чернила и еще кое-что.
Я говорю:
– Так. А бумагу нашли?
– Да, – говорит, – очень много.
Я говорю:
– Всё поняли?
– Что? – говорит.
Я говорю:
– Всё разобрали, что там написано было? Или что-нибудь смылось?
– Да нет, – говорит. – Эта бумага превратилась в сплошную массу.
– Жалко, – я говорю.
Он говорит:
– А тебе теперь нужно лечиться. Тебе нужно серьезно и долго лечить свой живот. На вот, – говорит, – скушай, пожалуйста, на всякий случай пирамидону.
Я съел. Он посидел, поправил пузырь и ушел.
Я повернул голову. Поглядеть, что тут такое происходит. И вижу – лежат больные. Спят. Кое-кто стонет. Кто-то бормочет во сне. А через две койки от меня, у самой печки, вижу – знакомая личность.
Представьте себе – Зыков!
Но только – что он такое делает?
Башка у него забинтована. Один нос торчит. А он, этот Зыков, свесился с койки и чего-то на полу делает. Что-то пихает в щелку.
Я говорю:
– Зыков!
Он свои полбашки поднял и говорит:
– А?
Я говорю:
– Чего, – говорю, – ты там делаешь?
– Я?
– Ну да, – говорю. – Ты!
– А я, – говорит, – это пирамидон туды пихаю. Мне, – говорит, – понимаешь, он до чертовой матери надоел. Пирамидоном, – говорит, – наверное, во всех армиях лечат. Я думаю, доктора еще до рождества Христова солдат пирамидоном кормили.
– Чудак! – говорю.
Потом спрашиваю:
– Ты жив?
– А то нет? – говорит.
Я говорю:
– Рад?
– А то нет? – говорит. – Чучело тамбовское!..
Ну, хотел я его как следует обругать, хотел даже в него подушкой кинуть, но вдруг ослаб, ослаб, понимаете, задрожал и тюкнулся на эту самую подушку. И заснул.
А проснулся от солнца. Это уж утром было. Горячее солнце хлещет мне прямо в глаза. Я отворачиваюсь, помню, повертываю голову и вдруг вижу – знакомое лицо.
Такой невысокий, плечистый дядя с усами стоял в дверях и смотрел на меня.
Понимаете, я его сразу узнал. Хоть и не видел ни разу, а узнал.
«Ох, – думаю, – братишка наш Буденный! Какой ты, с усам…»
А он – сам с усам – подходит до моей койки, снимает свой громоотвод и говорит:
– Ну, здорово!
Я приподнялся немного и говорю:
– Товарищ Буденный… – Я поперхнулся даже. – Товарищ Буденный! Особый отряд товарища Заварухина окружен неприятелем. Слева, – я говорю, – теснит Шкуро. Справа теснит Мамонтов. Нет, – говорю, – слева Мамонтов… Слева, – я говорю, – Улагай… Извиняюсь, – говорю, – справа Улагай…
Я забыл. У меня в голове, понимаете, все спуталось. Я замолчал. И лег.
А товарищ Буденный, помню, положил мне на лоб ладошку и говорит:
– Жар начинается. Необходимо поставить компресс.
Но я тут вспомнил чего-то, поднялся опять через силу и говорю:
– Товарищ Буденный! Позвольте вам познакомить моего друга – Василий Семеныч Зыков. Первый герой на земном шаре.
Смеется Буденный и говорит:
– Это который герой?
– А тот, – я говорю, – у которого полбашки завязано. Вота он вам улыбается.
– Ага, – говорит.
И пошел к зыковской койке.
Ну, как они там познакомились, я не помню. Проще сказать, я не видел. Я спал.