Воскрешение лиственницы - Варлам Шаламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крист надел халат и стал божеством.
– Я тебе рубашку постираю. Рубашку. В ванной ночью. И высушу на печке.
– Здесь нет воды. Возят.
– Ну сбереги полведра.
Кристу давно хотелось выстирать свою гимнастерку. Он бы и сам выстирал, но валился без ног от усталости. Гимнастерка была приисковая – вся просолилась от пота, обрывки только, а не гимнастерка. И может быть, первая же стирка превратит эту гимнастерку в прах, в пыль, в тлен. Один карман был оторван, но второй цел, и в нем лежало все, что Кристу почему-то было важно и нужно.
И все-таки нужно было выстирать. Просто больница, Крист – санитар, рубаха грязная. Крист вспомнил, как несколько лет назад его взяли переписывать карточки в хозчасть – карточки декадного довольствия, по проценту выработки. И как все живущие в бараке с Кристом ненавидели его из-за этих бессонных ночей, дающих лишний талон на обед. И как Криста тотчас же продали, «сплавили», обратясь к кому-то из штатных бухгалтеров-бытовиков и показав на ворот Криста, на ворот, по которому выползала голодная, как Крист, вошь. Бледная, как Крист, вошь. И как Крист был в эту же минуту вытащен из конторы чьей-то железной рукой и выброшен на улицу.
Да, лучше было бы выстирать гимнастерку.
– Ты будешь спать, а я постираю. Кусочек хлебца, а если хлеба нет, то так.
У Криста не было хлеба. Но на дне души кто-то кричал, что надо остаться голодным, а рубашку все-таки выстирать. И Крист перестал сопротивляться чужой, страшной воле голодного человека.
Спал Крист, как всегда, забытьем, а не сном.
Месяц назад, когда Крист не лежал еще в больнице, а шатался в огромной толпе доходяг – от столовой до амбулатории, от амбулатории до барака в белой мгле лагерной зоны, – случилась беда. У Криста украли кисет. Пустой кисет, разумеется. Никакой махорки в кисете не было не первый год. Но в кисете Крист хранил – зачем? – фотографии и письма жены, много писем. Много фотографий. И хотя эти письма Крист никогда не перечитывал и фотографии не разглядывал – это было слишком тяжело, – он берег эту пачку до лучшего, наверное, времени. Объяснить было трудно, зачем эти письма, написанные крупным детским почерком, возил Крист по всем своим арестантским путям. При обысках письма не отбирали. Груда писем копилась в кисете. И вот кисет украли. Подумали, наверное, что там деньги, что среди фото вложен какой-нибудь тончайший рубль. Рубля не оказалось… Крист не нашел этих писем никогда. По известным правилам краж, которые блюдутся на воле, блюдутся блатными и теми, кто подражает блатным, документы надо подбрасывать в мусорные ящики, фотографии отсылать по почте или выбрасывать на свалку. Но Крист знал, что эти остатки человечности вытравлены дочиста в колымском мире. Письма сожгли, конечно, в каком-нибудь костре, в лагерной печке, чтобы осветилось внезапно светлым огнем, – писем, конечно, не вернут, не подбросят. Но фотографии, фотографии-то зачем?
– Не найдешь, – сказал Кристу сосед. – Блатные забрали.
– Но им-то зачем?
– Ах ты! Женская фотография?
– Ну да.
– А для сеансу.
И Крист перестал спрашивать.
В кисете Крист держал старые письма. Новое же письмо и фотография – новая маленькая паспортная фотография хранились в левом, единственном кармане гимнастерки.
Крист спал, как всегда, забытьем, а не сном. И проснулся с ощущением: что-то должно быть сегодня хорошее. Вспоминал Крист недолго. Чистая рубашка! Крист сбросил свои тяжелые ноги с топчана и вышел на кухню. Вчерашний больной встретил Криста.
– Сушу, сушу. На печке сушу.
Вдруг Крист почувствовал холодный пот.
– А письмо?
– Какое письмо?
– В кармане.
– Я не расстегивал карманов. Разве мне можно расстегивать ваши карманы?
Крист протянул руки к рубашке. Письмо было цело, влажное сырое письмо. Гимнастерка была почти суха, письмо же было влажное, в потеках воды или слез. Фотография была смыта, стерта, искажена и только общим обликом напоминала лицо, знакомое Кристу.
Буквы письма были стерты, смыты, но Крист знал все письмо наизусть и прочел каждую фразу.
Это было последнее письмо от жены, полученное Кристом. Недолго носил он это письмо. Слова этого письма скоро окончательно выгорели, растворились, да и текст Крист стал помнить нетвердо. Фотография и письмо окончательно стерлись, истлели, исчезли после какой-то особенно тщательной дезинфекции в Магадане на фельдшерских курсах, превративших Криста в истинное, а не выдуманное колымское божество.
За курсы никакая цена не была велика, никакая потеря не казалась чрезмерной.
Так Крист был наказан судьбой. После зрелого размышления через много лет Крист признал, что судьба права – он еще не имел права на стирку своей рубашки чужими руками.
1966
Начальник политуправления
Машина гудела, гудела, гудела… Вызывала начальника больницы, объявляла тревогу… А гости уже поднимались по лестничным маршам. На них были напялены белые халаты, и плечи халатов разрывались погонами из-за слишком тесной военным гостям больничной формы.
Опережая всех на две ступеньки, шагал высокий седой человек, фамилию которого в больнице знали все, но в лицо не видел никто.
Было воскресенье, вольнонаемное воскресенье, начальник больницы играл на бильярде с врачами, обыгрывая их всех, – начальнику все проигрывали.
Начальник сразу разгадал ревущий гудок и вытер мел со своих потных пальцев. Послал курьера – сказать, что идет, сейчас придет.
Но гости не ждали.
– Начнем с хирургического…
В хирургическом лежало человек двести, две большие палаты человек по восемьдесят, одна – чистой хирургии, другая – гнойной; в чистой все закрытые переломы, все вывихи. И – послеоперационные маленькие палаты. И – палата умирающих больных гнойного отделения: сепсисы, гангрена.
– Где хирург?
– Уехал на поселок. К сыну. Сын у него там в школе учится.
– А дежурный хирург?
– Дежурный сейчас придет.
Но дежурный хирург Утробин, которого по всей больнице дразнили Угробиным, был пьян и на зов высокого начальства не явился.
По хирургическому высокое начальство сопровождал старший фельдшер из заключенных.
– Нет, нам твои объяснения, твои истории болезни не понадобятся. Мы знаем, как они пишутся, – сказал высокий начальник фельдшеру, входя в большую палату и закрывая за собой дверь. – И начальника больницы пока сюда не пускайте.
Один из адъютантов, майор, занял пост у двери в палату.
– Слушайте, – сказал седой начальник, выходя на середину палаты и обводя рукой койки, стоявшие в два ряда вдоль стен, – слушайте меня. Я новый начальник политуправления Дальстроя. У кого есть переломы, ушибы, которые вы получили в забое или в бараке от десятников, от бригадиров, словом, в результате побоев, подайте голос. Мы приехали расследовать травматизм. Травматизм ужасен. Но мы покончим с этим. Все, кто получил такие травмы, расскажите моему адъютанту. Майор, запишите!
Майор развернул блокнот, достал вечное перо.
– Ну?
– А отморожения, гражданин начальник?
– Отморожения не надо. Только побои.
Я был фельдшером этой палаты. Из восьмидесяти больных – семьдесят были с такими травмами, и в истории болезни все это было записано. Но ни один больной не откликнулся на этот призыв начальства. Никто не верил седому начальнику. Пожалуйся, а потом с тобой сочтутся, не отходя от койки. А так, в благодарность за смирный нрав, за благоразумие подержат в больнице лишний день. Молчать было гораздо выгоднее.
– Вот я – мне руку сломал боец.
– Боец? Разве у нас бойцы бьют заключенных? Наверное, не боец охраны, а какой-нибудь бригадир?
– Да, наверное, бригадир.
– Вот видите, какая у вас плохая память. А ведь такой случай, как мой приезд, – редкость. Я – высший контроль. Мы не позволим бить. Вообще с грубостью, с хулиганством, с матерщиной надо кончать. Я уже выступал на совещании хозяйственного актива. Говорил – если начальник Дальстроя невежлив в своих беседах с начальником управления, то начальник горного управления, распекая начальников приисков, допускал оскорбительную, матерную брань, то как должен говорить начальник прииска с начальниками участков. Это сплошной мат. Но это еще материковый мат. Начальник участка распекает прорабов, бригадиров и мастеров уже на чисто колымском блатном мате. Что же остается делать мастеру, бригадиру. Брать палку и лупить работяг. Так или не так?
– Так, товарищ начальник, – сказал майор.
– На той же конференции выступал Никишов. Говорит, вы люди новые, Колымы не знаете, здесь условия особые, мораль особая. А я ему сказал: мы приехали сюда работать, и мы будем работать, но мы будем работать не так, как говорит Никишов, а как говорит товарищ Сталин.
– Так, товарищ начальник, – сказал майор.