Любовь - Тони Мориссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Верно. У всех. Кроме женщин. Ну просто всё заполонили.
Сандлер усмехнулся.
– Постель, – продолжил Коузи, – кухню, двор… И за столом, и под ногами, и на загривке!
– Так это, может, не так уж и плохо? – осторожно возразил Сандлер.
– Нет. Нет. Это здорово. Замечательно.
– Тогда что ж таким грустным тоном?
Билл Коузи повернулся, глянул на Сандлера. Его глаза, еще яркие от выпивки, излучали боль, как треснутое стекло.
– Что обо мне говорят? – спросил он, сделав глоток из термоса.
– Кто?
– Да все вы. Ну, сам знаешь. За глаза.
– Что вы весьма уважаемый человек, мистер Коузи.
Коузи вздохнул – ответ явно разочаровал его.
– И так нехорошо, и этак хреново, – проговорил он. Затем вдруг перескочил на другое, как любят делать дети и сильно пьющие: – Знаешь, моему сыну Билли было примерно столько же, сколько тебе. Когда он умер то есть.
– Правда?
– Знавали мы с ним времена и неплохие. Очень неплохие. Мы были скорее как друзья, а не как отец и сын. Он ушел… так, словно кто-то специально выпрыгнул из могилы и унес его.
– Кто-то?
– Ну или что-то.
– А что с ним случилось?
– Подлейшая штука. Называется пневмония, перенесенная на ногах. Никаких симптомов. Пару раз кашлянул, и с приветом. – Сощурясь, он стал смотреть на воду, как будто истина плавает в море. – И я на какое-то время сломался. Долго потом выправиться не удавалось.
– Но удалось все же. Вы же выправились.
– Нуда. – Его лицо осветилось улыбкой. – Замаячила хорошенькая женщина, и тучи как-то рассеялись.
– Ну вот видите. А вы жаловались.
– Ты прав. Однако же мы были настолько близки, что я так и не потрудился толком узнать его. Все понять не мог, зачем он выбрал себе в жены такую, как Мэй. Может, он был совсем другой, а я смотрел на него как, на свою тень, что ли. А теперь я, пожалуй, уже и вовсе никого не понимаю. И как тогда требовать, чтобы понимали меня?
– Людей вообще трудно понять. Все, за что можно уцепиться, – это их поступки, – сказал Сандлер, с недоумением думая: он что, и впрямь такой одинокий и непонятый? Весь в тоске по сыну, умершему двадцать с чем-то лет назад? Он, у кого друзей больше, чем пчел в улье, переживает по поводу того, что о нем говорят? При том, что женщины бьются за его внимание так, словно он духоносный старец какой! И он еще стонет, что все это гнетет его?
Сандлер подумал: ха, сейчас мы будем плакать пьяными слезами! Но лучше уж так, ведь иначе получится, что дяденька идиот. Глотать раскаленные камни и то легче, чем выслушивать жалобы толстосума. С некоторым чувством неловкости Сандлер переключил внимание на коробку с наживкой. Если подождать подольше, Коузи сменит тему. Тот так и сделал, но сперва напел несколько строк одной из песенок группы «Платтерз» [12].
– А ты знаешь, что в этой стране все законы написаны так, чтобы черных держать в черном теле?
Сандлер поднял голову, задумался. Что он такое несет? Рассмеялся.
– Да ну, не может быть.
– Ох, и как еще может!
– А как насчет… – и запнулся, потому что не мог ничего вспомнить про законы, кроме как насчет убийства, и опять-таки не то, что нужно. Каждый, кто был в тюрьме, и каждый, кто не был, знает: черный убийца – это убийца, белый убийца – несчастный человек Сандлер знал наверняка, что законы касаются в основном денег, а не цвета кожи, и он так и сказал.
В ответ Коузи зажмурился.
– Вот такой пример, – сказал он. – Человек кредитоспособен, все прекрасно, он может дать гарантии, обеспечение, но он негр, и ни хрена у него на ссуду в банке никакой надежды. Вот и думай.
Думать Сандлер как раз не хотел. У него юная жена и крошечная дочка. Все, что он знает о прекрасном, – это Вайда, и никакой ему не надо другой надежды, кроме Долли.
То была их первая совместная рыбалка, потом они вошли в обычай, отношения стали доверительными. Коузи постепенно убедил Сандлера бросить чистку крабов на консервном заводе. Если с чаевыми, то официанту в гостинице в карман перепадает больше. Несколько месяцев Сандлер осваивал новое поприще, но в тысяча девятьсот шестьдесят шестом году, когда повсюду в городах – по крайней мере в крупных, названия которых на слуху, – пошли беспорядки, заводской босс предложил ему должность мастера, рассчитывая предупредить этим волнения, которыми легко может заразиться рабочая масса, сплошь состоящая из черных. Вышло как нельзя лучше. Да и Коузи проще было дружить с десятником, чем с одним из своих официантов. Но чем больше Сандлер о нем узнавал, тем меньше понимал. Симпатия временами превозмогала досаду, но бывало, что при всем расположении Сандлер все же чувствовал к нему неприязнь. Например, когда Коузи рассказал ему о том, как, когда он был маленьким, отец заставлял его играть в соседском дворе, чтобы подглядеть, кто выйдет из черного хода. Каждое утро с рассветом посылал его следить. Однажды какой-то мужчина действительно оттуда выскользнул, и Коузи доложил отцу. А вечером увидел, как того тащат по улице за телегой, запряженной четверней.
– Вы помогли поймать вора, убийцу? – восхищенно спросил Сандлер.
– Да, вроде как
– Ну так и правильно!
– А еще за телегой с плачем бежали дети, целый выводок. Среди них девочка, маленькая. В отрепьях, как Лазарь. На куче лошадиного навоза она поскользнулась и упала. Вокруг смеялись.
– И что вы сделали?
– Ничего. Совсем ничего.
– Ну так вы ж были ребенком.
– Н-нуда…
Во время этого рассказа возникшее было у Сандлера чувство симпатии сменилось неловкостью, едва он задался вопросом: а что, может, Коузи тоже смеялся? Да и еще бывали моменты, когда Сандлер ощущал к нему явную неприязнь, – взять хотя бы то, что Коузи отказался продать землю местной общине. Тогда мнения разделились – его или его жену винить в том, что земля оказалась продана застройщику, который нажился при этом еще и на деньгах из бюджетного фонда. Все загорелись, устраивали благотворительные базары, всякие распродажи, просто собирали, кто сколько может, и на первый взнос денег набрали. Замышлялось что-то вроде кооперации: конечно – малый бизнес, тут новичкам и послабления положены, откроем-то не что-нибудь, а культурные и образовательные центры, классы по афроамериканской истории и самообороне. Сперва Коузи вроде нисколько не возражал, но так затянул дело, что окончательно решать пришлось его вдове. Она все продала прежде, чем успели толком зарыть могилу. Так что, когда Сандлер в числе прочих переехал на Морскую набережную, его мнение о Коузи по-прежнему оставалось двойственным. Да, Сандлер все ближе узнавал его, наблюдал за ним, но это как-то не приводило к устойчивости суждения; то был процесс скорее образовательный. Сначала Коузи виделся ему с долларом в каждом глазу. По крайней мере так о нем говорили, и по тому, как он тратил деньги, выходило, что вроде бы да, говорили верно. Но когда с начала их совместных рыбалок прошло около года, Сандлер в богатстве Коузи стал видеть уже не кувалду в руках громилы, а скорее игрушку сентиментального подростка. Богатые могут вести себя как акулы, но движет ими при этом ребяческое желание непременно съесть каждую конфетку, не упустить ни одного удовольствия. Движут те детские мечты, что расцветают лишь на лугах девчоночьих фантазий – чтобы тебя обожали, ублажали, слушались и чтобы беспрерывно развлекаться. Вайда верила, что с портрета, висящего над стойкой портье, смотрит сильный и щедрый друг. Но это потому, что она не знала, на кого он смотрит.
Сандлер пошел по лестнице вверх из подвала. Его вынудили рано выйти на пенсию, но в то время это казалось даже и неплохо. Полночные прогулки по аллеям давали голове отдых, не мешая мыслям. Но теперь он стал подозревать у себя какое-то заранее не предвиденное мозговое расстройство: ловил себя на том, что начинает все больше сосредотачиваться на прошлом в ущерб сегодняшним делам. Когда он вошел в кухню, Вайда складывала скатерть, подпевая песенке в стиле кантри, что передавали по радио. Думая скорее о тех глазах, что походили на треснутое стекло, нежели о тех, что на портрете, он взял жену за плечи, повернул к себе и крепко обнимал, пока они танцевали.
Может быть, то, что он расплакался, как баба, было хуже самого повода для слез. Может быть, в них и сказалась слабость, которую остальные тут же засекли, угадали еще прежде, чем он сдрейфил и лоханулся. Еще до того как горячая волна затопила ему грудь при виде ее рук, криво обвисающих на белоснежных шнурках, которыми они были привязаны. Ни дать ни взять перчатки на бельевой веревке – пришпилены сикось-накось какой-нибудь грязной сукой, которой все равно, что скажут соседи. А сливового цвета лак на ногтях, обкусанных до мяса, придавал похожим на усохшие перчатки крошечным ручкам взрослый, женский вид, из-за которого Роумену уже она сама виделась грязной сукой – той самой, кому плевать на мнение соседей.