Опасные приключения Мигеля Литтина в Чили - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мост, повидавший все
Есть в этой свистопляске жизни и смерти один мост — мост Реколета, слуга двух господ, рынка и кладбища. Днем похоронные процессии вынуждены прокладывать себе путь в толпе. Вечером, когда нет комендантского часа, здесь проходит дорога в клубы танго, воплощающие тоску окраин по прежней жизни. Лучшими танцорами там слывут могильщики. Но в ту пятницу, после стольких лет разлуки с этими священными местами, в глаза мне бросилось количество молодых парочек, прогуливающихся в обнимку над рекой, целующихся у ларьков с цветами и венками для усопших и не думающих о времени, которое бесконечно и неумолимо утекает под мостами.
Такую романтику напоказ я наблюдал только в Париже. В Сантьяго, наоборот, чувства всегда скрывались, однако теперь моим глазам предстало воодушевляющее зрелище, которое в Париже понемногу уходило со сцены, и я уже не думал где-то в мире увидеть подобное. Мне вспомнилось услышанное недавно в Мадриде: «Любовь расцветает во времена чумы».
Еще до прихода к власти «Народного единства» на строгих служащих в темных костюмах с зонтами, дамочек в модных европейских платьях и детишек в комбинезонах с заячьими ушами повеяло свежим ветром «Битлз». Появилась ощутимая тенденция к стиранию различий между полами — мода унисекс. Женщины стали стричься коротко, почти под ноль, забрали себе мужские брюки-трубы, а мужчины начали отращивать волосы. Но и эта мода, в свою очередь, пала под натиском диктаторского ханжества. Все разом подстриглись, не дожидаясь, пока прически подровняют патрульные своими штыками, как не раз бывало в первые дни после переворота.
До той пятницы на мостах Мапочо мне не приходило в голову, что молодежь снова успела измениться. В городе правило бал следующее поколение — поколение двадцатилетних, которым во времена переворота было десять и которые тогда вряд ли сознавали масштаб трагедии. Позже мы снова и снова обнаруживали, что молодежь, не стесняющаяся миловаться на людях, научилась стоять за себя. Это она теперь диктует вкусы, образ жизни, представления о любви, об искусстве, о политике, пока диктатура брызжет старческой слюной. Никакие репрессии ее не остановят. Музыка, которая гремит на полной громкости отовсюду (даже из тонированных автомобилей карабинеров, слушающих, но не слышащих), — это песни кубинцев Сильвио Родригеса и Пабло Миланеса. Дети, ходившие во времена Сальвадора Альенде в начальную школу, сегодня командуют сопротивлением. Это обстоятельство открыло мне глаза и одновременно встревожило. Я впервые задался вопросом, так ли уж полезна в действительности моя охота за ностальгическими воспоминаниями.
Сомнение дало мне новый толчок. Только чтобы завершить намеченную на сегодня программу, я побывал на холме Сан-Кристобаль, потом у церкви Святого Франциска, отливающей золотом в закатных лучах. Затем я попросил Франки забрать из гостиницы мою дорожную сумку и заехать за мной через три часа к кинотеатру «Рекс», а сам пошел смотреть «Амадея». Еще я попросил передать Елене, что мы на три дня исчезнем. Без подробностей. Я шел против всех правил, поскольку Елена должна была постоянно находиться в курсе моего местонахождения, однако ничего не мог с собой поделать. Втайне от всех мы с Франки отправились вечерним одиннадцатичасовым поездом в Консепсьон — на сколько потребуется.
5. Самосожжение перед собором
На самом деле мой порыв не был таким уж безотчетным. Поезд казался мне более безопасным средством передвижения, ведь там, в отличие от аэропортов и магистралей, нет контрольных пунктов. И кроме того, можно было с пользой задействовать ночь, которая в городах пропадала из-за комендантского часа. Франки эти доводы не особенно убедили, он-то знал, что за поездами как раз наблюдают строже, чем за остальным транспортом. А я уверял, что именно поэтому они безопаснее. Какому жандарму придет в голову, что нелегал осмелится сесть в тщательно охраняемый поезд? Франки, напротив, полагал, что жандармерии эта уловка нелегалов тоже давно известна. Кроме того, богатый владелец рекламного агентства, с большим опытом и связями в Европе, должен путешествовать на роскошных европейских поездах, но уж никак не на обшарпанных составах чилийского захолустья. Переубедил его мой последний довод, что авиаперелет до Консепсьона может сорвать план работы и встреч, поскольку никогда не знаешь, дадут приземление или отменят из-за тумана. Но если признаться честно, я просто хотел во что бы то ни стало отправиться поездом, поскольку от страха перед самолетами так и не избавился.
Поэтому в одиннадцать вечера мы сели в поезд на Центральном вокзале, непостижимой красотой своих железных переплетов не уступавшем Эйфелевой башне, и разместились в удобном и чистом купе спального вагона. Я умирал от голода, потому что с самого завтрака ничего не ел, кроме двух шоколадок, купленных в кино, пока юный Моцарт выделывал антраша перед императором австрийским. Проводник предупредил, что есть можно только в вагоне-ресторане, но наш вагон от него отрезан. Однако сам же проводник и подсказал выход: пока поезд не тронулся, сесть в вагон-ресторан, поужинать, а час спустя перейти в свой спальный во время стоянки в Ранкагуа. Так мы и поступили, но возвращаться пришлось почти бегом, потому что уже объявили комендантский час, и проводники кричали нам: «Скорее, сеньоры, скорее, мы нарушаем закон». Хотя замерзшим и сонным дежурным по станции в Ранкагуа было плевать на неизбежное нарушение военного указа.
Холодная и безлюдная станция тонула в призрачном тумане, как в каком-нибудь кино про угоняемых в фашистскую Германию. Мы спешили, подстегнутые криками проводников, и тут нас обогнал официант из вагона-ресторана, в классическом белом пиджаке, несший на вытянутой ладони тарелку риса, украшенного поджаренным яйцом. Он промчался с немыслимой скоростью около пятидесяти метров и просунул ни разу не колыхнувшуюся тарелку в окно купе где-то в хвосте поезда, получив, разумеется, заслуженную мзду. В ресторан он вернулся еще до того, как мы вошли в свой вагон. Почти пятьсот километров до Консепсьона поезд проехал в полной тишине, словно комендантский час распространялся не только на спящих пассажиров, но и на все живое вокруг. Временами я высовывался в окно, однако сквозь туман разглядеть удавалось лишь безлюдные станции и молчаливые поля — бесконечную ночь в опустошенной стране. Единственное свидетельство людского существования — нескончаемая колючая проволока вдоль всего железнодорожного полотна, а за ней ничего — ни людей, ни зверей, ни цветов. Пустота. Мне вспомнились строки Неруды: «Повсюду хлеб, рис, яблоки, а в Чили — проволока рядами».
В семь утра, когда просторов для колючей проволоки оставалось еще много, мы прибыли в Консепсьон. Обдумывая дальнейшие планы, мы решили, что первым делом надо бы побриться. Я лично никакой проблемы не видел, собираясь воспользоваться предлогом и попробовать снова отрастить бороду. Однако щетина могла привлечь нежелательное внимание жандармов — и не где-нибудь, а в городе, который в чилийском сознании стал колыбелью социальной борьбы. Здесь в семидесятых зарождалось студенческое движение, здесь Сальвадор Альенде обрел решительную предвыборную поддержку, здесь президент Габриэль Гонсалес Видела устраивал в 1946 году кровавые репрессии, незадолго до основания концлагеря в Писагуа, где учился сеять ужас и смерть молодой офицер по имени Аугусто Пиночет.
Неувядающие цветы на площади Себастьяна Асеведо
Из такси, которое везло нас в центр города сквозь плотный и холодный туман, мы увидели на паперти собора одинокий крест и букет искусственных цветов. На этом месте два года назад совершил самосожжение простой шахтер Себастьян Асеведо, отчаявшийся добиваться, чтобы в застенках Национального информационного центра[4] перестали истязать его двадцатидвухлетнего сына и двадцатилетнюю дочь, задержанных за нелегальное ношение оружия.
Своим поступком Себастьян Асеведо уже не молил о помощи, а привлекал внимание общественности. Он обратился в архиепископский дворец (сам архиепископ был в отъезде), к журналистам из популярных изданий, лидерам политических партий, коммерческим и промышленным руководителям, ко всем, кто готов был его выслушать, включая правительственных чиновников, и всем говорил одно и то же: «Если издевательства над моими детьми продолжатся, я оболью себя бензином на паперти перед собором и сожгу». Одни ему не поверили. Другие поверили, но не знали, что предпринять. В назначенный день Себастьян Асеведо встал на паперти, вылил на себя канистру бензина и объявил собравшейся толпе, что, если кто-то попытается приблизиться, он сожжет себя. Ни уговоры, ни приказы, ни угрозы не помогали. Пытаясь предотвратить трагедию, один из полицейских шагнул к нему, и Асеведо превратился в живой факел.