Таков мой век - Зинаида Шаховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Француженки-гувернантки, скромные посланницы французской культуры в Российской империи, горячие поклонницы Людовика XIV и одновременно Робеспьера, — примите мое попутное приветствие, невзирая на огорчения, что доставляли мы друг другу.
В первые годы после революции во Франции и в Швейцарии существовали клубы, где встречались иностранные воспитательницы русских детей. Теперь прошлое рисовалось им в самых радужных красках. И, напротив, свое настоящее, тихую и спокойную жизнь, замкнутую ограниченным горизонтом, они, по всей вероятности, воспринимали как оскорбление. Теперь для каждой из них в несносных озорниках прежних времен открывалось ранее незамеченное очарование. Семьи, где им посчастливилось выполнять свою «апостольскую» миссию, непременно, по их мнению, принадлежали к числу самых знаменитых. Возможно, в обществе изумленных кузенов мадам Луиза рассказывала о чудесных приключениях лучшей ее поры, о той раздольной жизни, которую вели в тульском «chateau»[12], среди прелестных детей и нескольких десятков слуг. Мне и самой приходилось получать письма от бывших гувернанток, полагавших, будто они узнали во мне свою давнюю милую питомицу.
Картина будет неполной, если не включить в нее воспитателей мальчиков. Летом эту должность обычно занимал какой-нибудь студент Московского или Петербургского университета, приезжавший к нам подкормиться на время каникул. Наиболее патетичен образ Андрея Андреевича. Он был из вечных студентов, запечатленных в романах русских классиков, — из тех, что перешагнули за тридцать, так и не получив диплома. Истощенное создание с длинной гривой — увы, припудренной перхотью, — Андрей Андреевич был застенчив даже в детском обществе, конфузился за столом, слыша нравоучения наших гувернанток, проповедующих хорошие манеры, — в этом был он еще большим невеждой, чем мы; к воде и мылу он питал стойкое отвращение, чем отличался, по-моему, от всех своих коллег. Напрасно приносили ему кувшины с горячей водой, клали на видное место куски туалетного мыла и губку — бедняга отказывался внимать этим призывам к опрятности, и однажды энергичная Лена просто-напросто постучала к нему в дверь со словами:
— Ванна готова, Андрей Андреевич.
— Какая ванна? Я не просил готовить мне ванну, — бормотал перепуганный студент.
Но Лена уже вела его по коридору, повесив ему на руку банное полотенце.
Самым обаятельным, самым одаренным из воспитателей и нашим любимцем был студент-медик Борис Козинер. Красивый, образованный, веселый, он забрал в руки мальчиков незаметно для них самих. Он ставил с нами живые картины, а старших уговорил играть сцены из пьес Фонвизина и Грибоедова. Он устраивал спортивные соревнования и игры, посвятил мальчиков в опасные пиротехнические забавы, зажигал в лесу бенгальские огни и освещал сад иллюминацией в праздничные дни, ездил верхом и охотился; он тактично не замечал воздыханий неравнодушных к нему горничных. Борис был властителем дум молодежи Матова и любил его обитателей. Став врачом в канун войны, он прислал с фронта, уже расколотого революцией, письмо в Матово моему брату, и оно, поразительным образом преодолев все границы, находится теперь в моем архиве. В момент, когда над «бывшими» нависла угроза, Борис Козинер остался им верен.
Имущество мое невелико, и я на это не сетую. Правда, я люблю книги, в обществе которых проходит моя жизнь, а среди них есть и книги весьма почтенного возраста. Люблю я и некоторые вещи, сохранившиеся у меня по недосмотру судьбы. Когда при наведении порядка мне в руки попадают эти чудом уцелевшие свидетели потопа, я смотрю на них с грустной нежностью. Две семейные иконы пострадали не только от времени, но еще из-за длительного подпольного хранения в опасных условиях враждебного христианству режима. Однажды они вернулись ко мне — уже без окладов, потому что люди, сберегшие их для меня, вынуждены были продать серебро и драгоценные камни, чтобы не умереть от голода. И оттого эти иконы стали в моих глазах еще прекраснее.
Остальные реликвии, разделившие со мной превратности беспокойной жизни, кочуя в чемоданах и узлах, — не более чем скромные памятки прошлого: потрескавшаяся пудреница слоновой кости, единственный уцелевший предмет из туалетного прибора моей матери, где выгравированы ее инициалы и над ними — замкнутое кольцо короны; овальная миниатюра — портрет одной из Шаховских, урожденной Вяземской, первой владелицы Матова; силуэт княгини Зинаиды Волконской, приятельницы Пушкина; два тонко вышитых носовых платка — работа крепостных вышивальщиц из приданого моей бабушки по отцовской линии; ярко-голубой атласный мешочек с вензелем: двойное «А», осененное короной, — саше для конфет, из тех, что раздавались гостям на свадьбе моих родителей; вытканные вручную полотняные скатерть и полотенце, на которых красными нитями вышиты древнейшие мотивы славянской мифологии, в том числе символическое изображение Богини-Матери, о чем, конечно, не догадывались крестьянки, вручившие моей тете Нарышкиной этот свадебный подарок. А еще — тяжелая черная чугунная печать: в имении Матово ею скреплялись разные бумаги. Эта печать, предмет чисто утилитарный, украшена гербом Шаховских и гербами трех городов, где их предки княжили в старину: киевским архангелом, ярославским медведем и пушкой с райской птицей — гербом Смоленска. По кругу надпись: «Контора родового имения Матово».
Чтобы побольше узнать об имении, я попросила мою мать сообщить мне некоторые сведения, и она — уже в девяностолетнем возрасте — продиктовала под солнцем Калифорнии одному из друзей несколько страниц воспоминаний, которые я иногда вплетаю в мои.
Мы, конечно, жили в достатке, но не были богаты, особенно по сравнению с другими семьями нашего круга. Тысяча десятин пахотных земель, из которых половина сдавалась в аренду крестьянам по низкой цене, — такие владения, по русским стандартам, крупными не считались. Было двести лошадей для полевых работ — тракторов тогда не существовало; двести коров. Молочные продукты и прежде всего молоко ежедневно поставлялись на большой молочный завод Чичкина в Москву. По воспоминаниям матери, общий доход от молочного завода составлял около 20 000 рублей в год, но, учитывая расходы на содержание фермы и на заготовку корма — свеклы, кукурузы и т. д., чистой прибыли было немного. Кроме того, некоторый доход приносили фруктовые сады.
Я пишу слово «сад» — и перед глазами встают яблони моего детства. Когда наступала пора сбора яблок, дом пропитывался их ароматом. Даже зимой, стоило приоткрыть дверцу подвала, где хранились яблоки, — и этот аромат проникал повсюду; его след никогда не выветривался полностью… Первыми созревали «коричные» и «грушевка», потом — великолепные, нежные и непригодные для транспортировки «белый налив» и «золотой налив»: их снимали с веток, когда они становились такими прозрачными, что сквозь тончайшую кожицу просвечивали изнутри черные зернышки, и тогда уже не в мякоть плода погружались зубы, а прямо в сок. Среди зимних были сладкие, зеленые, душистые яблочки сорта «бабушкин», покрупнее, побледнев и столь же ароматная антоновка, воспетая Буниным, и наконец декоративный, но менее любимый нами «апорт» — гигантские яблоки, с одного боку красные, а с другого — белые. Эти красавцы могли бы сделать честь знаменитейшему на всю Россию продовольственному магазину Елисеева. Для украшения на них наклеивали вырезанные из бумаги фигуры: звездочки или цветы сияли белизной на их ярких боках. Что касается мелкой «китайки» (у нас была всего одна такая яблоня), из нее варилось отменное варенье.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});