Евпраксия - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сама не знала, куда спешит, но после смерти Рудигера, когда спала с ее души железная тяжесть, когда глаза перестали видеть, как посол Генриха фон Штаде давит княжеские перины железным своим панцирем, намереваясь раздавить и ее нежное маленькое тело, она избавилась от страшного наваждения. Не было теперь не только Рудигера с его нагло-гремящим железом на беззащитно-мягком киевском ложе, - будто не существовал и сам граф Генрих. Евпраксия не хотела думать, кто расправился с Рудигером: князь ли Всеволод, в чьем сердце при воспоминании об обнаглевшем рыцаре на ложе рядом с дочкой, возможно, шевельнулась обида и боль за нее, то ли сам граф Генрих, убравший свидетеля, поскольку свидетели, как выразился аббат Бодо, всегда нежелательны. Евпраксия уже ведала, как убирают свидетелей. Графиня Ода, после смерти Святослава возвращаясь вместе со своим сыном Ярославом в Германию, вывезла все богатства, собранные киевским князем. А довезти их в такую даль не могла и зарыла где-то на Волыни, приказав убить всех, кто помогал прятать сокровища. Об этом говорилось в Киеве - средь простого люда с тайным испугом, средь богатых и сильных с хищным удовлетворением. Княжеским детям не рассказали, конечно, но они узнали обо всем от мамки Журины, которая не выносила малой несправедливости, а тут ведь шла речь о страшном преступлении.
Но теперь Евпраксии даже нравился этот обычай властителей тайно избавляться от свидетелей. Ненавистного Рудигера устранили, убрали навеки, о, если б она могла это сделать сама, не колеблясь, чтобы чувствовать себя ныне свободной, свободной, свободной!
Гнала обоз, торопила, не давала передышки, забыла о чеберяйчиках, не боялась больше покидать родную землю. Дальше, дальше, дальше! Куда, зачем?
Князь в Праге был еще добрей, чем в Кракове, вел беседу с Евпраксией ласково, нежно, видно, считал ее ребенком, а она ведь была киевская княжна, германская графиня, законная супруга, она везла столько богатств, что могла бы купить целое государство.
В Праге на каменных зданиях высечены медвежата, розы и весы. Улочки такие, что можно перегородить копьем. В тесных переулках прятались влюбленные и грабители. Серый камень, железные стебли кованых решеток, четырехугольные мрачные башни, воронье над башнями, пенистые пороги на широкой Влтаве - все напоминало Киев, так и в Кракове было, и в Луцке, да всюду, где она проезжала, потому, может, и бежала все быстрее от этих городов, бежала воспоминаний, детства, - в суровость, в чужой язык, наталкивалась на него, будто на камень, спотыкалась, обжигалась словами, как стыдом, пыталась вырваться из его оболочки на свободу, в широкий мир. Дальше, дальше, дальше!
Горы топорщились чернолесьем и каменными башнями, на узких пыльных дорогах гарцевали черные кони; ястребы падали черными молниями с поднебесья, целясь прямо в очи, в душу. Евпраксия зажмуривала глаза.
Отдавали молоду в чужедальную сторону...
В Эстергоме тетки не нашли, молодой король отправил вдову-королеву в ее горный замок Агмунд, и хотя Евпраксию принимали по-королевски, выставили лучшие в Европе вина, она не задержалась надолго, велела отправляться на Лабу, чтоб сразу в Нордмарку Генриха - в Саксонию.
Горы и леса сопровождали ее теперь неотступно. Серые, как печаль, птицы смотрели круглыми выкатившимися от удивленья очами на извивающийся обоз и тоже молча сопровождали маленькую Евпраксию, узкоплечую девочку в длинной дорогой сорочке - еще в сорочке, а не в порочке, ибо непорочна, непорочна! А Евпраксии при виде этих печальных птиц захотелось высоких трав, чтоб сплести с ними поднятые руки, заплестись в них, затеряться, запрятаться, - может, даже вместе с чеберяйчиками? Где ж это они, чеберяйчики?
Саксонцы били в щиты и кричали от счастья. Ночью сидели у огня, резали ножами смачное мясо, жрали, рыкали, запускали обглоданными мослами друг в друга, полыхающими глазами вглядывались в темноту, на возы и повозки, видели там жбаны и блюда из серебра, усаженные дорогими камнями, золоченые кубки, бокалы из прихотливо посверкивающего стекла, проволочные украшения, золотые и медные, бисер и янтарь, поволоки с вытканными грифонами и двухвостыми райскими птицами, меха столь пышные и густые, что дунь - не шелохнутся, мечи такой гибкости, что согни в обруч - не сломаешь. Все это принадлежит им, все это для них, все это в Саксонию!
Уже на горах высились изредка замки, будто серые совы, - здания были тяжелые и хмурые, на дорогах толклись нахальные рудогривые кобылы с равнодушными всадниками на них, возвышались городские крыши, топорщась черепицей; хрипло стонали колокола над каменной землей, камень, всюду камень, и сердце, казалось, стучит не в грудь, а в камень.
Еще раз произошла перемена в Евпраксии, теперь завладел ею нечеловечий страх - закрыть бы лицо руками, бежать отсюда куда глаза глядят, бежать без думки, без оглядки, просить спасу у всех богов, и новых и старых, но - поздно уже, поздно. Камень - серый, безнадежный, жестокий, и среди того камня живут, будто дикари иль разбойники, графы, бароны, рыцари, живет император ихний, а где-то дома белые ласковые жилища, зеленая ласковая земля и Киев, взнесенный на тихих холмах под самое небо. Евпраксия плакала, не скрывая слез. Мамка Журина утешала ее, называла снова, как прежде "дитё мое", воевода Кирпа скособочился еще сильней, сострадая маленькой княжне, а тем временем черные саксонские кони скакали впереди обоза наперехват солнцу и черным жирным теням, тяжелые дубовые мосты падали поверх глубоких рвов с протухлой водой, гремели ржавые толстенные цепи, голоса у замковой осторожи тоже ржавые, будто простояли здесь сторожа целые века.
Граф Генрих не выехал навстречу своей жене, видно во всех ожиданиях своих надеясь на Рудигера.
Люд встречал молодую маркграфиню без восторгов, равнодушно и мрачно, зато замки становились перед ней на каменные колени, леса с высоких верхов отдавали поклон, расстояния стискивались, будто проваливались в горные обрывы; под грозами и дождями, под солнцем и ветром приближалась Евпраксия к своему мужу, ближе, ближе, ближе...
ЛЕТОПИСЬ. УДИВЛЕНИЕ
Свои летописцы умолкают, так и не начав рассказа про Евпраксию и удивительные ее приключения, зато чужие наперебой спешат сообщить о прибытии в Саксонию дочери прославленного русского царя, зятя ромейского императора, брата французской королевы, свекра английской принцессы, родственника королей Швеции, Норвегии, Венгрии. В хронику монастырей Розенфельденского и Хассенфельденсенского угловатой своей латиной вписывает монах, что "дочь русского царя приходит в сию землю с большой пышностью, с верблюдами, нагруженными роскошными одеяниями, драгоценными камнями и вообще неисчислимым богатством". (Верблюд был такой диковиной, что, попав, например, в чешский Пльзень, как дар русского князя, навеки остался в гербе этого города.)
И это произошло именно тогда, когда император Генрих покорил саксонских баронов, вынудил их заключить мир, а как писал потом Отберт, епископ Люттихский, "такой закон о мире был столь же полезен несчастным и добрым людям, сколь вреден негодным и хищным. Одним он давал кусок хлеба, другим - голод и нищету. Те, кто растратил свое имущество на военные приготовления, стремясь окружить себя привычным числом сподвижников и в сем превзойти других, должны после лишения права на грабежи - с ихнего дозволенья будь сказано - вступить в борьбу с обеднением, ибо погребами ихними завладели нужды и нехватки.
Кто скакал пред тем на взмыленном жеребце, вынужден был теперь довольствоваться крестьянской клячей. Кто еще недавно одежду носил не иначе как ярко-пурпурную, теперь почитал прекрасным иметь одежду той окраски, которую дала ему природа. Золото радовалось, что его больше не втаптывали в грязь, ибо бедность заставила носить шпоры из железа.
Одним словом, все, что дурные склонности развили в этих людях суетного и лишнего, отняла у них ныне наставница-нужда".
И вот тогда к маркграфу Северной марки, созданной для войны против славянских племен лютичей и венедов, да и для удержания саксонцев в подчинении империи, к Генриху, что незадолго до рассказываемых событий уже получил в наследство огромные богатства Оды, бывшей русской княгини, прибыла прекрасная, как ангел, русская княжна да еще с богатствами, опять с богатствами, за которые можно было бы купить всех германских епископов и баронов.
В первой нашей летописи под годом 1083 стоит: "Приде Олег из Грек Тмутараканю, и я Давида и Володаря Ростиславовича, и седе Тмутаракани; иссече Козары, иже беша светници на убиенье брата его и на самого, а Давида и Володаря пусти".
Об отъезде Евпраксии - ни звука.
И родной по отцу брат Евпраксии, прославленный Владимир Мономах, создавая через десять лет знаменитое "Поучение" сыновьям, ни единым словом не упомянет ни о несчастной своей маленькой сестренке, ни о другой сестре, Янке, рожденной, как и он сам, от ромейской царевны. Вспомнит лишь свою невестку, посожалев, что за грехи собственные не увидел ни первой радости ее, ни венчания, и попросит прислать ее к нему, чтоб с нею последние в жизни слезы свои пролить, чтоб посадил ее на место, приличествующее ей, и да сядет, дескать, она, аки горлица на сухом древе, с сетованиями, а великий князь утешится тем временем в бозе.