Самозванец - Владислав Бахревский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Государь, освободи! Я за твои слезы у твоих изменников головы поскусаю!
— Ваши это товарищи, и поступайте с ними по вашей совести.
Махнул на семерку рукою и пошел прочь, ни разу не оглянувшись.
А на том, на царском огороде на осевший весенний снег хлестала кровь: рубили бедняг, кололи сообща, яростно.
Тотчас тела погрузили на телегу и телегу провезли по всей Москве.
Народ царя жалел, не изменщиков.
15
Жуткая телега еще кровавила московские улицы, а уж князь Василий Иванович Шуйский встретился с князьями Иваном Семеновичем Куракиным да с князем Василием Васильевичем Голицыным. Встретились в Торговых рядах, в махонькой церковке.
— Нынче царь показал свою силу, — начал Шуйский, — бедный обманутый народ верит ему, проклятому расстриге.
— Как народу не верить, когда правдолюбы на кресте клялись, что царевич истинный, — рассердился Куракин.
Шуйский обнял князя.
— Время ли о клятвах поминать? Потому и клялись, что Годунов сидел на наших шеях. Сидел, как татарин!
— Он и был татарин! — сказал Голицын. — Бог с ним с Годуновым. Православие надо спасать от царя-еретика.
— Как от него избавишься? — повздыхал Куракин. — Убить — вот и все избавление.
— Убить! — твердо сказал Шуйский. — Убить до свадьбы! Невеста явится с целым войском.
— Дадим же обет заодно стоять, — перекрестился Куракин, — Не мстить за обиды, за прежние козни, коли кто из нас в царях будет.
Шуйский наклонился над распятием, лежащим на крошечном алтаре, поцеловал.
— Даю обет не мстить, не обижать, коли Бог в мою сторону поглядит. Даю обет — править царством по общему совету, общим согласием…
Голицын и Куракин повторили клятву.
Троекратное истовое целование завершило тот странный сговор.
Глубокой ночью дом Василия Шуйского наполнился людьми. Были его братья Иван и Дмитрий, племяш Михаил Васильевич Стопин-Шуйский, был боярин Борис Петрович Татев и только что возвращенный из ссылки думный дворянин Михаил Игнатьевич Татищев, были дворяне Иван Безобразов, Валуев, Воейков, стрелецкие сотники, пятидесятники, игумны, протопопы.
Столы даже скатертями не застелили — не до еды, не до питья.
Князь Василий вышел к своим поздним гостям, держа в руках «Псалтырь», открыл, прочитал:
— «Господи, услыши молитву мою, и вопль мой к Тебе на придет. Не отврати лица Твоего от меня. В день скорби моей приклони ко мне ухо Твое. В день, когда призову Тебя, скоро услышь меня. Яко исчезли яко дым дни мои, и кости мои обожжены яко головня.»
Положил книгу на стол, положил на книгу руки и говорил тихим голосом. И не дышали сидевшие за столом, ибо жутко было слышать.
— Я прочитал вам молитву нищего. Кто же нынче не нищий в царстве нашем? Настал горький час: открываю вам тайну о царевиче как она есть.
Шуйский умолк, опустил голову, и все смотрели на его аккуратную лысину, на острый, как заточенное перо для письма, носик, и было непонятно, откуда в таком человеке твердость?
Шуйский поднял лицо и осмотрел всех, кто был за столом, никого не пропуская.
— Тот, кого мы называем государем, — Самозванец.
Признали его за истинного царевича, чтоб избавиться от Годунова. И не потому, что не был Годунов царем по крови, а потому, что был он неудачник. Лучшее становилось при нем худшим, доброе- злым, богатое- бедным.
Грех и на мою голову, но я, как и все, думал о ложном Дмитрии, что человек он молодой, воинской отвагой блещет, умен, учен. Он и вправду храбр, да ради польки Маринки, которая собирается сесть нам на голову. Он умен, но умом латинян, врагов нашей православной веры. Учен тоже не по-нашему.
Шуйский кидал слова, как саблей рубил. Бесцветные глазки его вспькнули, на щеках выступил румянец.
— Для спасения православия я хоть завтра положу голову на плаху. Я уже клал ее. Вы слушаете меня и страшитесь. Я освобождаю вас от страха. Пришло время всем быть воителями. Рассказывайте о самозванстве царя, о том, что он собирается предать нас полякам. Рассказывайте каждому встречному! Всем и каждому! И стойте сообща заодно, за правду, за веру, за Бога, за Русь! Сколько у расстриги поляков да немцев? Пяти тысяч не будет.
Где же пяти тысячам устоять против ста наших тысяч!
Кто-то из протопопов сказал:
— Многие, многие стоят за расстригу — соблазнителя душ наших.
— Скорее у Дмитрия будет сто тысяч, чем у нас, — подтвердил Татаев.
— Так что же делать? — спросил Шуйский. — Терпеть и ждать, покуда нас, русаков, в поляков переделают.
Поднялся совсем юный Скопин-Шуйский.
— Дядя! Надо ударить в набат и кликнуть: поляки государя бьют! Я с моими людьми мог бы явиться спасать расстригу. Окружил бы его своими людьми, и тогда он стал бы нашим пленником.
— Его следует тотчас убить! — чуть ли не прикрикнул на племянника князь Василий. — Отсечь от поляков, от охраны и — убить!
— И всех поляков тоже! — сыграл по столу костяшками пальцев Иван Безобразов. — А чтоб знать, где искать дома их следует пометить крестами.
— Очень прошу не трогать немцев, — строго сказал князь Василий. — Они люди честные. Годунову служили верой и правдой, пока жив был. И расстриге служить будут, пока жив.
— А как не будет жив — другому послужат! — вставил слово Дмитрий Шуйский и подался вперед, чтоб все его видели.
Старший брат рыхлый толстячок с тощей лисьей мордочкой, а этот как мерин. Голова породистая, глаза навыкате- всякому видно, высокого рода человек, но сколь высок в степенях, столько же недосягаем и в глупости.
Была у заговора голова о три башки, теперь сотворилось тело, правда, без ног, без рук.
Весна по небу гуляла, зима за землю держалась.
Под колокольнею Ивана Великого пророчица Алена упала и билась в корчах до розовой пены на губах. Многие, многие слышали ее жуткий утробный голос:
— Овцу золотую, Дмитрия-света на брачном пиру заколют!
Блаженную в ссылку не упечешь.
Другое дело царь Симеон. Этот на паперти Успенского собора, перед обедней вдруг принялся кричать на все четыре стороны:
— Совесть трубит во мне в серебряную трубу, в трубу слезную! Царь наш, не Богом нам данный, не Богом, тайно уклонился в латинскую ересь! Как придут поляки с Маринкою, так и погонит он православную Русь к папе римскому на закланье!
Старика взяли под руки, отвели в Чудов монастырь, постригли в монахи и отправили на Соловки.
Народу было сказано: за неблагодарность.
Дмитрий от Симеонова предательства стал чернее тучи. Все твердил, похаживая взад-вперед по личным своим комнатам:
— Татарва православная! Совесть ему дороже царского житья. При Грозном, чай, о совести помалкивал.
16
У зимы осталось последнее ее покрывало. Она бережно расстелила его ночью и, оберегая от неряхи весны, ударила на шалопутную собранным по закромам последним крепким морозом.
Леса вздыбились, как оборотни — седы, корявы, духом дышат ледяным, солнце от такого-то напора совсем махонькое стало, совсем белехонькое.
— Куда вы меня везете? Это же погреб! — ясновельможная пани Марина закрыла собольими рукавичками длинноватый свой носик и бросилась в санки, застланные песцовыми пологами, как в полынью.
Полынья была ласковая, а как сверху укутали, то и совсем стало покойно и даже прекрасно, потому что мороз всех нарумянил, все двигаются проворно, радостно.
Послышались команды, заскрипели седла, заухала под снегом земля от конского топа, и, наконец, полозья взвизгнули, как взвизгивают паненки в руках парней.
Огромное, яркое тело поезда тронулось и, набирая скорости, пошло, как с горы.
Пани Марина, хорошо выспавшись за ночь, тотчас оказалась на спине пушистого, голубого, с алмазной искрой по ости, зверя. Совершенно обнаженная, на жутком русском морозе, и однако же не чувствуя ни холода, ни какого другого неудобства. Песец мягко, плавно взмывал над землей, и от каждого его беззвучного маха душа замирала.
— Не ты ли это, Дмитрий? — пораженная догадкой, спросила Марина.
Песец, не прерывая бега, повернулся к ней мордой, и она увидела лицо мудрого, грустного иудея.
— Что за шутки?! — Марина гневно треснула скакуна по бокам и проснулась.
И зажмурилась! Но не оттого, что все сверкало и блистало — от радостного ужаса: солнце сошло на землю, и земля стала солнцем.
Марина чуть разлепила веки и, полная, как короб с земляникою, самого ласкового, самого сокровенного счастья, смотрела на Преображение земли.
Снежные поля полыхали золотым, и кожа принимала огонь и становилась позлащенной.
Смертная белизна лесов обернулась такой молодой, такой живою плотью, словно это было тело невесты, сбросившей покровы ради любимого. И небо переменилось. И небо стало плотью, плотью всемогущего солнца.
Марина чувствовала, как воздух припадает к ней, к ее щекам, губам, глазам, как хватает он горячими прикосновениями кончики ее запылавших ушей. Засмеялась.