Блез Паскаль. Творческая биография. Паскаль и русская культура - Борис Николаевич Тарасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобно тому как в паскалевском “Мемориале” Флоренский отмечал не расплывчатую мечтательность, а духовную трезвенность, так и в собственном откровении он подчеркивает присущее ему самообладание и аналитическое исследование происходящего: “относительно упоминаемых здесь случаев, как бы ни была жива глубокая уверенность в их потусторонней реальности, параллельно производится учет и той внешней среды, в которой воплощалось потустороннее”. И то были не галлюцинации или иллюзии, а “сопребывание двух различных смыслов, принадлежащих к разным планам действительности в одном и том же восприятии, причем один смысл не уничтожает другой, но оба сознаются одновременно, хотя и с различным коэффициентом ценности. Когда такое взаимопроникновение смыслов наибольшую реальность имеет со стороны низшего смысла, восприятие мы рассматриваем как символ, с окраской субъективности. Но бывают, хотя и реже, случаи обратные; тут более ценный смысл восприятия ощущается и как более реальный: это – символ объективный, видение”.
Другой “случай” встречи с “потусторонней реальностью” и действие упоминаемого в “Мемориале” огня Флоренский испытал две недели спустя, когда принудительно властный и резкий духовный толчок, подобный своеобразному электричеству, пробудил его из глубокого сна, а безмерно сильная и авторитетная воля, действующая за него, вытолкнула его из постели на улицу. “Только когда все уже закончилось, я сообразил, что надо испугаться – таинственного и могущественного присутствия воли, мне неведомой и, во всяком случае, вовсе не соблюдающей условий обходительности, в которой мы воспитаны. Она – как грозный, мгновенно пожирающий огонь, который не извиняется и не дает отчета в своих действиях; но в самой глубине сознания при этом ясно, что так надо и что эта необходимость мудрее и благостнее человеческих осторожных подходов”.
В лунном свете ночи Флоренского дважды окликнул громкий и отчетливый голос, звучавший из “горнего мира” мажорным призывом, без каких-либо оттенков, “прямотою и простотою евангельского “ей, ей – ни, ни”: “Он раздирал мое сознание, знающее субъективную простоту и субъективную призрачность рационального и объективность переливающегося, бесконечно сложного и загадочно-неопределенного иррационального. Между тем и другим, разрывая их, выступило нечто совсем новое-простое и насквозь ясное, однако властно-реальное и несокрушимое, как скала. Я ударился об эту скалу, и тут было начало сознания онтологичности духовного мира. Насколько я понимаю, именно с этого момента появилось еще не выраженное в слове, но острое в своей определенности отвращение от протестантского, и вообще интеллигентского субъективизма”.
Откровение Флоренского сродни паскалевскому и противоположно декартовскому. Во время так называемого ульмского озарения Декарту открылось тайна его знаменитого метода, вера во всемогущество всеобщей математики как универсального языка науки, способного победно преобразовать все наличные знания о мире и качественное своеобразие конкретных явлений в единообразную систему количественных закономерностей. В итоге основатель французского рационализма заложил прочный фундамент той мировоззренческой архитектуры, которая с эпохи Возрождения выстраивала перспективу Нового времени и которая воспринималась автором “Столпа и утверждения Истины” как тюремная ограда вокруг людей и природы.
Как и Паскаль, оказавшийся в центре “переворачивания” средневековой картины мира и сумевшей увидеть нигилистические последствия открывавшейся перспективы, Флоренский в уже свершившемся историческом опыте раскрывал онтологический путь распада от Ренессанса к Просвещению и Нигилизму, от “возрождения” к “вырождению”: “желая только себя, в своем “здесь” и “теперь”, злое само-утверждение негостеприимно запирается от всего что не есть оно; но, стремясь к само-божеству, оно даже самому не остается подобным и рассыпается и разлагается и дробится во внутренней борьбе (…) Само-утверждение личности, противо-поставление ее Богу – источник дробления, распадения личности, обеднения ее внутренней жизни; и лишь любовь, до известной степени, снова приводит личность в единство. Но если личность, уже отчасти распавшаяся, опять не унимается и хочет быть сама, – “как боги” – , то неминуемо постигает ее новое и новое дробление, новый и новый распад (…) И разве не видим мы, как на наших глазах, – то под громким предлогом “дифференциации” и “специализации”, то по обнаженному вожделению бесчиния и безначалия, – разве не видим мы, как дробится и рассыпается и общество и личность, до самых тайников своих, желая жить без Бога и устраивается помимо Бога, самоопределяется против Бога. Самое безумие, – эта дезинтеграция личности – разве оно в существе своем не есть следствие глубокого духовного извращения всей нашей жизни? Неврастения, все возрастающая, и другие “нервные” болезни разве не имеют истинной причиною своею стремление человечества и человека жить по своему, а не по Божьему, жить без закона Божия, в аномии. Отрицание Бога всегда вело и ведет к безумию, ибо Бог и есть-то Корень ума (…) “Все в личности на своем месте”, “все в ней бывает по чину” – это значит: все ее жизне-деятельности совершаются по Божескому закону, данному ей, – и не иначе; это значит, что и сама