Улав, сын Аудуна из Хествикена - Сигрид Унсет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Возьми-ка его лучше к нам, – послышался из темноты голос Улава, который давно проснулся.
– Никак он опять тебя разбудил! – сказала Ингунн с досадою. Она принесла мальчика и легла сама, им пришлось потесниться, они толкали друг друга в темноте, пока не улеглись поудобнее.
– Да я еще и не засыпал. Что тебе опять приснилось, Эйрик?
Однако ночью Эйрик признавал только мать. Он прильнул к ней еще крепче, не ответив отцу. Что ему снилось, они так и не узнали. Он несколько раз как бы смахнул что-то с рук и бросил, потом облегченно вздохнул и улегся на покой. Скоро они оба заснули.
Весною Улава сильней всего мучила бессонница, он редко засыпал до полуночи, а просыпался до рассвета. Ранним летним утром фьорд чаще всего блестел как зеркало, бледно-голубое с серебряным отливом; пустынный берег на другой стороне был светлый и красивый, словно марево. Когда он тихим утром выходил из дому, на душе у него вдруг становилось и легко и весело. Где-то в одной из пристроек пела Турхильд, дочь Бьерна, она давно уже работала не покладая рук. Встретившись на туне, они стояли и разговаривали, греясь на утреннем солнышке.
Иногда, возвратясь через несколько часов в дом, он стоял и смотрел на спящих – на мать и дитя. Эйрик лежал, прильнув лицом к материнской шее, дыша полуоткрытым ртом. Ингунн спала, положив тоненькую, тяжелую от перстней руку ему на плечо.
За две недели до летнего равноденствия Ингунн родила сына. Улав поспешил окрестить сына и назвал его Аудуном. Мальчик был на удивление мал, иссиня-красен и худ – кожа да кости. Один раз, когда дитя лежало распеленатое на коленях у Сигне, дочери Арне, и ему меняли пеленку, Улав взял двумя пальцами руку сына. До чего же худенькая была эта крошечная ручка, ни дать ни взять цыплячья лапка, и такая же холодная.
Ни особой любви, ни радости оттого, что у него наконец появился сын, Улав не испытывал. Слишком уж долго они этого ждали, и одна лишь мысль о том, что Ингунн может снова понести, сильно омрачала его. Он уже давно перестал надеяться на то, что это несчастье может окончиться радостью, и теперь нужно было время, чтобы с этим свыкнуться.
Но он видел, что для матери все было иначе. Хотя она каждый раз знала, что ее ждут лишь тяжкие муки, сердце ее невольно дрожало от безнадежной и отчаянной любви к этим нерожденным крохотным малюткам. И вот теперь Аудун получит наследство всех своих братьев, которые не оставили после себя никакой памяти, имени даже не оставили.
Эйрик прямо-таки прыгал от радости оттого, что у него появился братец. Еще в Сильюосене он понял, что рождение маленького – великое событие. В дом к ним приходили две, а то и три чужие женщины и приносили с собой всякие лакомства. Свечи горели до самого утра. Дитя в колыбели было словно бесценное сокровище – ведь все эти чудища, что хоронились за изгородью, так и норовили украсть его. Все то и дело справлялись, весело ли дитя, здорово ли. А после, когда нарождался новый младенец и занимал место в люльке, годовалому приходилось хуже всех в доме. Его отдавали на попечение младших братьев и сестренок, он вечно болтался у всех под ногами, и повсюду его подстерегала опасность. Но этого Эйрик уже не замечал. В Хествикене же все было чересчур торжественно – страсть сколько женщин понаехало, да еще со своими служанками, и пропасть еды навезли. А вот что до свечей, горевших по ночам, так их с отцом обманули – матушка и братец спали в другом доме.
– Это мой шелковый братец, а вам он братец шерстяной, – сказал он младшим ребятишкам Турхильд. Они стояли все вместе и глядели, как обряжают Аудуна.
Улав как раз сидел у жены и услыхал эти слова. Он взглянул на Ингунн. Она лежала и любовалась обоими своими сыновьями, сама не своя от радости. Ее крохотного мальчика пеленала служанка, а другой сын со здоровым, сияющим личиком, гукал, склонясь над своим маленьким братцем, у которого он, сам того не зная, отнял право первородства.
Когда хозяева Хествикена привезли домой пятилетнего сына, которого все это время скрывали, в округе поднялся молчаливый переполох. Улава не шибко любили в Фолдене. Когда он воротился в родную усадьбу, его приняли с распростертыми объятиями, но понемногу люди стали примечать, что ему ни к чему ни их дружба, ни добрососедская помощь. Улав, сам того не желая, держался в стороне, а на людях был не шибко разговорчив. Правда, грубым и неуважительным его нельзя было назвать, но от этого в глазах соседей он лучше не становился. Они думали, что он отмалчивается, держится тихим и неприступным оттого, что считает себя лучше других. Мужчины говорили иной раз меж собой, что Улав, верно, считает себя вельможею, раз ему довелось служить у Алфа-ярла и с материнской стороны он приходится родичем знатным датским хевдингам, которые по полугоду сидели в Норвегии да объедали герцога. Ясное дело, ему досталась родовая усадьба, пока еще не деленная. Только, дескать, пусть погодит, еще поглядим – надолго ли, по нашим-то временам всякое может статься. Хотя он никогда не отказывался делать то, что ему должно, и рад был помочь ближнему, ни у кого не было охоты просить помощи у Улава, сына Аудуна. Потому как случись у человека беда и приди он к богатому бонду в Хествикен, он его едва выслушает. Когда ему расскажут толком обо всех своих напастях, он вдруг скажет, будто думал вовсе о другом: «Да, так что же вам от меня угодно?» Всякий скажет, что Улав всегда готов дать, чего у него просят, либо одолжить, но, коли тебе нужно облегчить душу да испросить совета, лучше к нему не соваться, все равно не добьешься толку – ответит невпопад, не знаешь, что и думать: не то он глуп, не то ему на тебя наплевать.
Оттого-то люди, если у них не было крайней нужды до него, так что ну просто некуда деваться, шли к другому человеку, который, если даже и не поможет делом, то по крайности выслушает тебя со всем вниманием, потолкует с тобой, даст добрый совет, утешит, сам поплачется – дескать, и ему нелегко живется, – все легче на душе станет.
А еще люди в округе примечали, что Улава никогда не видели пьяным и не слыхали, чтобы он где-либо расшумелся под хмельком. Хотя на пирушках он пил, не отставая от других ражих парней. Видно, даже этот дар божий ему не впрок, ничем его не проймешь.
И мало-помалу стали люди робко поговаривать, хоть и никто не знал, откуда пошел такой слух, будто этот человек носит в сердце своем тайное горе или тяжкий грех. Подозрение это сперва было смутное и неясное, а после все в этом крепко уверились: статный и красивый молодой хозяин Хествикена, круглолицый, белокожий, с льняными кудрями, был человек меченый.
И с женой его творилось неладное – никак не могла родить живое дитя. Люди редко видели Ингунн, дочь Стейнфинна, да теперь было не на что и смотреть, до того исхудала бедняжка. Однако в округе помнили, какою раскрасавицей она была еще совсем недавно.
И тут люди узнали, что у них есть сын. Все эти годы они прятали его. Держали его, словно врага в плену, далеко на севере, в ее родных краях.
Правда, она зачала, когда Улав был в опале. Он сам им все рассказал, коротко и ясно. Люди знали, что он был в ссоре с жениной родней. Стейнфинн на смертном одре доверил Улаву свою дочь, с коей мальчик был обручен еще во младенчестве. Улав взял ее в жены, потому как истолковать слова Стейнфинна иначе было никак невозможно, то была его воля. Но тут новые опекуны надумали подыскать красивой и богатой невесте другого жениха, с выгодой для себя. Улав обмолвился и о том, что однажды летом, перед тем как наконец-то замириться с жениной родней, он тайно жил в поместье, где она пребывала в ту пору. Но о том он принужден был молчать до поры до времени.
Это сказал им Улав, сын Аудуна. Но только люди стали раскидывать умом: а может, Улав вовсе и не по доброй воле взял жену, а по велению Стейнфинна, опекуна своего. Ведь он в ту пору был еще несмышленышем. Может, он хотел бы увильнуть от женитьбы, которую ему навязали еще в детстве. Те, кто хоть недолго бывал у них, да поглядели, как они живут – их челядинцы, женщины, которые навещали Ингунн, когда она хворала, – рассказывали после, что они там видели. Улав вроде бы и добр был к жене, только он и в доме у себя все хмурился да отмалчивался. Иной раз не один день минет, покуда он скажет жене хоть словечко. Ингунн же никогда веселой не была, и немудрено – жить с таким молчальником, вечно хворать да рожать мертвых детей одного за другим.
Однажды пришел в Хествикен новый священник – отец Халбьерн. Был он человек еще нестарый, высокий и стройный и лицом куда как красив, только волосы у него были огненно-рыжие, да еще про него сказывали, что он больно высокомерен. За короткое время все успели его невзлюбить. Не успел он появиться в здешних местах, как уж начал тяжбу из-за церковных владений да доходов духовенства, о прежних уговорах отца Бенедикта с крестьянами, которые новый священник изволил объявить незаконными. И мужской монастырь в Хуведе, и женский монастырь в Ноннесетере имели усадьбы и части усадеб в этом приходе, равно как и многие церкви и святые общины в Осло. Их доверенные лица, люди по большей части умные и благожелательные, были в добрых отношениях с местными крестьянами, многие из которых купили себе приют на старость лет в одном из монастырей. И когда случалось, что монахи из Хуведе приезжали в свои усадьбы, крестьяне издалека собирались в часовню к обедне послушать их пение. Отец Халбьери не преминул разругаться и с монахами. Зато священник расточал хвалы монахам нового ордена, которые недавно появились в Норвегии. Они ходили босые, в шлыках будто из дерюжины, посыпанной пеплом. Изо всех добродетелей они пуще всего ценили покорность, смирение и довольство малым. Говорилось, что братья эти должны бродить по свету, жить милостыней и учить бедного и богатого истинному благочестию. А коли оставалась у них малая толика в суме после вечерней молитвы, делились они с неимущим и выходили заутра на дорогу столь же босые и нагие. Правду сказать, сам отец Халбьерн вовсе не был кротким и смиренным, гордился, что он хорошего роду – сын знатного человека из Валдреса, – и учить крестьян благочестию он не шибко годился – до того учен, что крестьянам было не много проку его слушать. Но он все нахваливал этих бродячих монахов, называвших себя миноритами [121], во всем им покровительствовал, давал большие пожертвования на дом, который строили в городе, и уговаривал своих прихожан следовать его примеру. Но люди решили, что, хотя герцог и благоволил к этим новым монахам, но епископ, большинство священников и ученых мужей в городе их не жаловали и почитали правила этого ордена опасными и неразумными. Люди прознали и то, как отца Халбьерна прислали сюда. По рождению и по редкой учености ему надлежало бы получить одну из самых что ни на есть высоких церковных должностей, да только он рассорился с епископом и всем соборным капитулом в Осло, потому как, будучи не в меру самонадеянным и задиристым, возомнил, будто может превзойти в науках всех других. Однако иначе они не могли его наказать, как послать его в этот богатый приход, ибо во всем прочем поведение его было безупречным – он учился много лет в чужих странах, а также изучил законы и права своей страны с незапамятных времен до наших дней. Вот и сегодня он пришел к Улаву спросить, что тот знает о праве на ловлю лососей в маленькой речушке на худрхеймской стороне. Улав не мог ему толком ничего сказать – хозяева этой усадьбы с давних пор имели на то право, а после его дед продал это право зятю, потом его поделили меж многими хозяевами. Улав приметил, что отец Халбьерн досадовал на него за то, что он столь мало знает об этом деле. Покуда священник трапезовал, он попросил вразумить его в том хорошенько, потому как у него у самого болит об этом душа. «Ведь это касается моих сыновей», – сказал он.