Борис Пастернак - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато дальше начинается лучшая и, увы, краткая часть стихотворения – настолько хрестоматийная, что редкая нынешняя статья о самоубийстве Маяковского обходится без этой цитаты; впрочем, и она выглядит как длинный подступ к главному:
Спал, и, оттрепетав, был тих, —Красивый, двадцатидвухлетний,Как предсказал твой тетраптих.Ты спал, прижав к подушке щеку,Спал, – со всех ног, со всех лодыгВрезаясь вновь и вновь с наскокуВ разряд преданий молодых.Ты в них врезался тем заметней,Что их одним прыжком достиг…
Этот образ неподвижно лежащего поэта, который при этом «со всех лодыг» врезается в разряд преданий, – не принадлежит к пластическим удачам Пастернака; символично здесь лишь упоминание о стремительности пути молодого Маяковского, который достиг посмертной славы «одним прыжком», то есть сразу, едва явившись; все, что он делал потом, было лишь повторением – «врезаясь вновь и вновь», он снова и снова берет давно и сразу достигнутую высоту; завуалированное, но важное замечание. Однако все предшествующее только готовит почву для главного:
Твой выстрел был подобен ЭтнеВ предгорье трусов и трусих.
Интонация тут восхищенная, последний поступок поэта горячо одобряется – трусам и трусихам, конечно, никогда не достанет мужества застрелиться; а как бы хорошо! Здесь, в явной полемике, Пастернак несколько перехлестывает, – но тем принципиальнее его декларация. Осуждать самоубийство в те времена было модно. Мол, дезертирство! Сам Маяковский над этим ядовито иронизировал в «Клопе»: «Зоя Березкина застрелилась… Эх, и покроют ее теперь в ячейке!» Как чувствовал, что «в ячейке» покроют и его самого: «Если самоубийство вообще не может быть в нашей среде оправдано, то с какими же словами гневного и горького укора должны мы обратиться к Маяковскому!» Это из некролога «Памяти друга» в «Правде» от 15 апреля 1930 года, подписанного почти всеми (кроме отсутствовавших в России Бриков) значимыми фигурами из окружения Маяковского – начиная с заведующего секретно-политическим отделом ОГПУ Агранова и кончая сотрудником иностранного отдела того же ведомства Эльбертом. (Хорошая, вообще сказать, компания, символичный порядок подписей: по краям два чекиста, а в середине, как под конвоем, – Асеев, Кирсанов, Кольцов, Третьяков, Родченко… Вот как выстрел выстроил их.)
На таком фоне Пастернак, не просто отказавшийся осуждать самоубийцу, но воспевший его решение как подвиг, – выглядит демонстративным фрондером, и в этом главный смысл стихотворения. Ежели выразить его в простых словах, получится страшноватая формула: правильно сделал!
Разумеется, самоубийство ужасает Пастернака; впоследствии, в стихотворении «Безвременно умершему» (на смерть молодого поэта Николая Дементьева, покончившего с собой в припадке безумия), он – вполне в духе времени – мягко осудит собрата: «Так вот – в самоубийстве ль спасенье и исход?» Но тут, с Маяковским, – принципиально иной случай: сделал то, на что у других не хватило пороху. Осуждать такое самоубийство Пастернак категорически отказывается – он его возвеличивает! Поэт нашел единственный выход, сравнялся наконец с самим собою, молодым, «красивым, двадцатидвухлетним». (Весь поздний Маяковский тем самым словно зачеркивается.)
Можно спорить о том, насколько такая оценка этична, – но из нее по крайней мере ясно, какое негодование вызывал у Пастернака образ жизни и мыслей Маяковского в последние годы; своим выстрелом он сделал наконец то, к чему тщетно призывал его Пастернак, – освободился от ложных установок, самообольщения и от окружения. Они бесповоротно остались тут, – а он уже там, и недосягаем; и теперь Пастернаку снова можно его любить.
Интересно сравнить это стихотворение с реквиемом самого Маяковского «Сергею Есенину». Отношения Пастернака и Маяковского были куда теплей, в каком-то смысле человечней, наконец – и долговременней, чем дружба-вражда Маяковского с Есениным. Но насколько больше в стихотворении Маяковского тех эмоций, которых мы вправе были бы ожидать от чувствительного, сентиментального Пастернака! «В горле горе комом – не смешок»; и действительно горе, и в него веришь – видишь, как автор нарочно старается как можно грубей и страшней нарисовать картину чужого самоубийства – чтобы не так тяжела и всепоглощающа была тяга к собственному уничтожению! «Вижу – взрезанной рукой помешкав, собственных костей качаете мешок»… Маяковский, мучительно застенчивый, ненавидящий любые проявления сентиментальности, – маскировал замысел стихотворения: он якобы написал его только затем, чтобы предостеречь молодых поклонников Есенина от повторения его шага. Такая искусственная мотивировка изложена в статье «Как делать стихи» – как пример социального, что ли, заказа, данного себе самому. Между тем – и сильное, честное стихотворение свидетельствует об этом, – если кого Маяковский и пытался отговорить от самоубийства, то, разумеется, себя: для него эта тема – одна из главных по частоте упоминаний. И сколько у Маяковского неподдельной любви, искреннего восхищения даром своего «родного врага» (как назвала Маяковского другая будущая самоубийца – Цветаева)! «У народа, у языкотворца умер звонкий забулдыга-подмастерье»: в стихах Пастернака мы не найдем ничего подобного. Только констатация, и притом чисто декларативная: вошел в предания. Сильно же его уязвили последние десять лет жизни Маяковского!
Финал «Смерти поэта», вычеркнутый новомирской редактурой, странен во многих отношениях: это пример пастернаковской невнятицы, граничащей с бестактностью. Единственный аналог (на который указывает и название) – лермонтовская «Смерть поэта», тоже долго публиковавшаяся без последних, самых резких строк, стоивших Лермонтову ареста. Пастернак и композиционно отсылал к лермонтовскому тексту – переводя реквием в инвективу: там прославленные строчки о черной крови, которая не смоет «поэта праведную кровь», а у Пастернака – не менее прямое обвинение в предательстве, чуть ли не в убийстве:
Друзья же изощрялись в спорах,Забыв, что рядом – жизнь и я.Ну что ж еще? Что ты припер ихК стене, и стер с земли, и страхТвой порох выдает за прах?Но мрази только он и дорог.На то и рассуждений ворох,Чтоб не бежала за краяБольшого случая струя,Чрезмерно скорая для хворых.
Так пошлость свертывает в творогСедые сливки бытия.
И то сказать: кто смеет спорить о пустяках, когда поблизости стоит Пастернак со своей сестрой! Дальше друзей клеймят «мразью», но венцом всего становится «большого случая струя, чрезмерно скорая для хворых». Финал стихотворения о Маяковском несложно перевести на разговорный язык – своими псевдорассуждениями псевдодрузья поэта пытаются ограничить выдающееся значение его шага, слишком значительного для духовно нищих. Но выражено это с редкой даже для Пастернака двусмысленностью, а творог и сливки тут не менее чужеродны, чем лещи и щука.