На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приставу осталось только ретироваться, предварительно получив двадцать пять рублей за «собачий укус».
С Каро воспоминания Анненкова, махнув через десять лет, перенеслись на его попугая. На говорящего попугая, весь день свободно летавшего по его квартире и только на ночь для сна заглядывавшего в свою клетку.
Попугай часами сидел на плече Анненкова, свистел, пел романсы и приветствовал гостей, нравившихся ему, картавым криком: «Здравствуйте, здравствуйте. Как я рад». А тех, кто ему был не по сердцу, звонким: «До свиданья. Всего наилучшего. Счастливо оставаться!»
Может быть, если бы я жила не на Бассейной, а где-нибудь подальше, я узнала бы еще многое из детства и молодости Анненкова.
Но мы уже – совсем незаметно для меня – дошли до моего дома.
Я благодарю его за проводы. Это было так неожиданно и так приятно. Я и не предполагала, что художник может быть таким милым, уютным и «настоящим», таким, будто я с ним сто лет знакома, и не фунт, а пуд соли съела.
Мы прощаемся у моего подъезда. Теперь уже совершенно ясно, что мы друзья навсегда и будем часто встречаться и разговаривать.
Поднимаясь ощупью по темной лестнице, я задаю себе вопрос: «А как отнесется Гумилев к моей внезапно возникшей дружбе с Анненковым?»
Как отнесется? Но отнестись ему к нашей дружбе никак не пришлось. По той простой причине, что мы со следующего же дня оба забыли о ней. При встречах обменивались лишь прежними рукопожатиями и прежними: «Как поживаете? Спасибо, отлично», сопровождаемыми улыбками.
Отчего? Наверное, оттого, что мы оба были слишком заняты нашими шедшими параллельно, но никогда больше не скрещивавшимися судьбами.
Лишь зимой 1921 года по желанию Якова Ноевича Блоха, издававшего книгу портретов поэтов работы Юрия Анненкова и пожелавшего, чтобы в ней был и мой портрет, мы опять встретились «по-настоящему».
Анненков тогда был в расцвете славы. Он рисовал не только всех знаменитых политических деятелей – Ленина, Троцкого, Луначарского и многих других, – но и писателей и поэтов, актеров и актрис.
Словом, всех, кто тогда играл какую-нибудь роль в Петербурге и Москве. Нэпманы и нэпманши были готовы заплатить что угодно, чтобы добиться чести быть изображенными «самим Анненковым».
В его прихожей на Кирочной я столкнулась с одной из таких нэпманш, кутавшейся в мех, шуршащей шелками, дышащей духами, с бледным до голубизны лицом, кроваво-красными губами и удлиненно подведенными глазами – новый тип женщины в революционном Петербурге.
Анненков встретил меня так сердечно и дружески, как будто он вчера, а не год тому назад, провожал меня домой.
Но этот год – трагический год смерти Блока и расстрела Гумилева – все же послужил основной темой нашего разговора. И к воспоминаниям детства мы уже не возвращались. К тому же я за это время успела выйти замуж, о чем мы, конечно, тоже поговорили.
Анненков показал мне уже сделанные им портреты Анны Ахматовой, Замятина и Сологуба, предназначавшиеся для его книги. Между прочим, и портрет Георгия Иванова.
– У него на редкость интересное лицо, – сказал он. – Совсем особенное. Да он и сам особенный.
Телефон беспрерывно звонил, отрывая Анненкова от работы.
– Нет, нет, никак не могу, – раздраженно отвечает он на клекот, доносящийся до меня. – Цена? Дело не в цене, а в том, что у меня нет времени. Понимаете, нет времени. – И уже повесив трубку, добавляет: – И желания нет, сколько бы мне ни заплатили.
Я позировала Анненкову больше двух часов. Я терпеть не могу позировать, мне тяжело и скучно сидеть неподвижно и чувствовать на себе внимательный, будто ощупывающий меня взгляд.
Но с Анненковым я не чувствовала ни скуки, ни тяжести. Мне даже жаль, что сеанс уже кончен и надо уходить.
Следующий назначен на понедельник.
Я ухожу, не увидав наброска.
– В следующий раз покажу, а сейчас нельзя. Так не забудьте. В понедельник, в три.
Я смеюсь.
– У меня память хорошая. Да если бы и плохая была, все равно не забыла бы. Ведь мне очень лестно, что мой портрет будет в вашей книге. Будьте спокойны – приду, Юрий Павлович.
Но я не пришла. В тот же вечер меня телеграммой вызвали в Москву к моему опасно заболевшему брату.
А когда я через полтора месяца вернулась в Петербург, Анненкова там не было. Он куда-то уехал. Книга вышла без моего портрета, о чем я еще и сейчас жалею.
Но в книге в перечне портретов он указан.
Лето 1921 года. Москва.
Я гощу у брата и, как здесь полагается, живу с ним и его женой в одной комнате, в «уплотненной» квартире на Басманной.
У нас в Петербурге ни о каких «жилплощадях» и «уплотнениях» и речи нет. Все живут в своих квартирах, а если почему-либо неудобно (из-за недействующего центрального отопления или оттого, что далеко от места службы), перебираются в другую пустующую квартиру: их великое множество – выбирай любую, даром, а получить разрешение поселиться в них легче легкого.
Здесь же в квартире из шести комнат двадцать один жилец – всех возрастов и всех полов – живут в тесноте и обиде.
В такой тесноте, что частушка, распеваемая за стеной молодым рабочим под гармошку, почти не звучит преувеличением:
Эх, привольно мы живем — Как в гробах покойники: Мы с женой в комоде спим, Теща в рукомойнике.Большинство жильцов давно перессорились. Ссоры возникают главным образом на кухне между жилицами, мужья неизменно выступают на защиту жен, и дело часто доходит до драки и во всяком случае до взаимных обид и оскорблений.
Ко мне как к элементу пришлому и, главное, временному здесь