Тринадцатый император. Дилогия (Авторская версия) - Никита Сомов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С трудом пересиливая гнев, Савелий Иванович наконец дочитал статью до конца и, оторвавшись от газеты, спросил у товарища:
— Василий Митрофанович, а верно ли переводят эти писаки? Уж больно мало верится, что французы то говорят, что здесь пишется. Они, конечно, те еще стервецы, но чтобы так…
— Нет, дословно переводят, — покачал головой Сосновский. — В каждой статье указаны источники. Мы с Павлом Петровичем Першиным проверяли. Он хорошо и аглицкий, и французский знает, сравнили статьи в этой газетенке с исходными. Все слово в слово.
— Да неужто? — удивился Мохов и добавил с досадой: — Ну и сволочи тогда у Париже живут!
— Нешто со статьи Анри Глюкэ начали? — заулыбался собеседник. — Это вы еще до заметки Луиса Солидинга из британского «Гардиана» на третьей странице не дошли.
— А что там? — заинтересовался Савелий Иванович, пролистывая газету.
— Пишут, что, дескать, все русские — безбожники и пьяницы и все несчастья, сыплющиеся на эту страну, — следствие природного рабства народа и деспотизма царей.
Мохов нахмурился. Будучи старовером, он не слишком жаловал ни царя, ни официальную раскольничью церковь, да и к крепким напиткам был порой неравнодушен, но вот слова Сосновского про безбожников и рабство больно ударили его по живому. Да еще и неприятно резанули слух слова приятеля про «эту страну».
— Ты, Василий Митрофанович, говори, да не заговаривайся, — отрезал купец, нахмурившись, — страна эта нам Богом дадена, и слова ты свои возьми назад.
— Полно вам, Савелий Иванович, — рассмеялся Сосновский, отставляя в сторону тарелку с стерлядью и промокая губы шелковым платком, — это же не я сказал, с чего мне их брать назад. Кроме того, с чего это ты вдруг так за царя выступать стал?
— Я не за царя говорю, — начал распаляться Мохов, — я за Родину нашу говорю, обижаему писаками европейскими. То, что пишут они, — вранье сплошное. Признай, Василий Митрофанович!
— С чего вдруг? — скривил губы собеседник. — Верно пишут. Тирания и есть. Вот только признать всем невмочно! Что, как не деспотизм, есть ограничение наших природных прав и свобод? Права на слово, к примеру. Кому, как не цивилизованному европейцу, указать на это?
— Да как у тебя, Василий, язык сказать такое повернулся, — прорычал Мохов собеседнику, поднимаясь. — Это что, по-твоему, ради свобод твоих можно красть, убивать, предавать? Новорожденного младенца убивать?
— И можно, и нужно! Что перечисленное тобой значит по сравнению со свободой миллионов? — пафосно провозгласил Сосновский, откидываясь на спинку стула, и сам же ответил: — Ничто! За свободу должно пойти на любую подлость, любую низость — и она будет оправдана! Высокая цель оправдывает любые средства.
— Ты! ТЫ! — не находил, что сказать в ответ купец. — ДА Я ТЕБЯ!!!
Сосновский судорожно отодвинулся от стола, пытаясь отдалиться от не на шутку разъяренного собеседника, но тот уже поднялся во весь свой немалый рост и навис над ним грозовой тучею. Размахнувшись, Савелий Иванович впечатал пудовый кулак в лицо бывшего приятеля. Сосновский слетел со стула и, как опрокинутая кегля, полетел в глубь зала. Отшвырнув мешающийся стол, Мохов устремился за ним, но в него тут же вцепились трое трактирных половых. Словно охотничьи псы на медведе, висели они у него на плечах, не давая добраться до поверженного соперника. Однако купец не терял надежды и медленно, но верно двигался вперед, и лишь когда к удерживающей купца троице подоспела помощь в лице поваров и охранников, Мохов сдался.
— Ладно, ладно, уйду я, — кричал он, выпроваживаемый из трактира, — но слышишь, Митрофаныч, не друг ты мне боле! Не друг!
Глава 17
И снова Польша
По брусчатым мостовым Варшавы мерно цокали копыта. Всадники покачивались в седлах, лениво озирая окрестности. На красных воротниках и обшлагах красовались желтые гвардейские петлицы, показывая, что едет не кто-нибудь — Казачий лейб-гвардии полк! Прохожих на улицах практически не было, да и те, кто были, едва завидев казачьи красные полукафтаны и темно-синие шаровары без лампасов, старались не попадаться на глаза. Слишком уж грозное имя завоевали себе гвардейцы-казаки за последние месяцы.
Перевод лейб-гвардии полка в Польшу из вверенной им ранее Литвы состоялся поздней зимой и случайно почти совпал по времени с трагическим покушением на императора. Едва прибыв из почти уже замиренного Западного края в казармы Варшавской крепости, еще не успев толком расквартироваться, казаки уже на следующее утро были спешно собраны командиром полка, генерал-майором Иваном Ивановичем Шамшевым во внутреннем дворике. Пока заспанные, недоумевающие донцы строились, втихомолку гадая, что за новости принесет им начальство, во дворике крепости появились новые лица. Вместе с Шамшевым к гвардейцам вышел и сам генерал-губернатор, Муравьев. Оба были бледны, суровы и молчаливы, что заставило казаков внутренне подобраться в ожидании недобрых вестей. Речь начал командир полка:
— Казаки! Донцы! К вам обращаюсь я в минуту скорби и горести нашей! Ныне доставлены вести, что вчера в Петербурге на государя императора и его семью было совершено покушение.
Выстроившийся полк замер как один человек. В наступившей тишине было слышно лишь участившееся биение людских сердец.
— Покушение было отчасти успешным, — тяжело, с болью в голосе продолжал генерал-майор, — заговорщиками был умерщвлен новорожденный сын государя, наследник престола Российского, и жестоко ранена императрица. Император жив и ныне находится у постели супруги неотлучно.
Шеренги чуть заметно шелохнулись, на лицах донцов были написаны самые разные чувства: горе, сочувствие, скорбь, растерянность. Слишком уж чудовищной была весть, озвученная им. Между тем командир продолжал:
— Послушайте меня, братья, — снова обратился он к казакам, чтобы завоевать их внимание, — сказал я вам еще не все. Сие злодеяние было совершено польской шляхтой.
На этих словах толпа разом ахнула, у многих казаков руки непроизвольно легли на сабли, а в глазах появилась злость.
— …при содействии изменников из числа приближенных к престолу. Уже известно о начавшихся в столице арестах, — полковник замолчал, давая слово генералу.
— Я разделяю скорбь вместе с вами, — начал свою речь Муравьев, — однако мы должны не дать горю и гневу поглотить нас. Я знаю, это тяжко, заставить себя обуздать праведные чувства, но ныне как раз тот случай. Вам предстоит самое тяжкое из дел, имеющихся у меня. Не буду скрывать от вас, что весть, доведенная до вас сейчас, уже гуляет по Варшаве. Мне доложили, что в городе уже начались гулянья и празднование сей скорбной для нас новости. Да, именно празднования! — громко крикнул он в начавшую шуметь толпу. — И мы с вами должны усмирить тех, кто злобное убийство, совершаемое в ночи над невинным младенцем, считает добрым делом, достойным восхваления. Но при этом мы не должны уподобиться зверям и вместе с заслуживающими наказания карать невинных и рубить сплеча. Вы воины! Именно поэтому мы с Иваном Ивановичем пришли к вам дать напутствие. Воин не сражается с детьми, не поднимет руку на женщину, защитит невиновного. Помните об этом, когда выйдете за стены! А теперь по коням, братцы! С нами Бог!
— С нами Бог! — гаркнули в ответ казаки и с ожесточенной решимостью ринулись к конюшням.
Этот день в Варшаве запомнили как День Гнева. Все скопления народа, вышедшие было праздновать «смерть москальского ублюдка», безжалостно разгонялись. Казаки без устали хлестали нагайками по озверевшей от ненависти и ужаса толпе, оставляя на лицах и спинах кровавые шрамы. Когда на улицах никого не осталось, конные патрули начали обходить польскую столицу, изыскивая любые признаки гуляний и торжеств. Заслышав льющуюся из окон музыку и смех, врывались в дома, выводили жителей на улицу и публично пороли.
В ответ на жестокость казаков то здесь, то там на них начали стихийно организовываться засады, сооружаться баррикады. В русские разъезды стреляли из окон, польские толпы врывались в дома русских, все еще проживающих в Варшаве, и забивали их дубинами, кольями и другими подручными средствами, еще долго после смерти топча уже бездыханные трупы ногами, превращая людские тела в кровавое месиво.
Карусель взаимного насилия, завертевшись после выхода казаков из казарм, продолжалась еще несколько дней, пока наконец русская власть в лице Муравьева не восстановила полный контроль над городом. С тех пор польские выступления в столице края были исключительно редкостью.
Вот и сейчас казачий патруль мирно заканчивал свое дежурство, цокая копытами коней, сворачивал на соседнюю улицу. Только ведущий патруля, казачьего лейб-полка корнет Митрофан Греков то и дело подергивал плечами, спиной чувствуя чужой и явно недобрый взгляд.