Межгосударство. Том 1 - Сергей Изуверов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Атаульф Грубер, дело десятое, сын Нестора и Малгоржаты, дело двадцатое, внук Иулиана Вуковара и Пшемыслава Освенцимского, двумя пальцами не давал упасть стеклянной колбе, периодически поднося к лицу, кислород более не мил. К пересмотру приоритетов дыхгимнастики подтолкнула череда, мелких по сущности, в целокупности в единственное большое, с примириться, да и не желал в свои восемьдесят два. Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин увлёкся шитьём боярских шапок, Исаак Масса на вкус камни из стен Кремля и не мог вслух ни слова, Лазарь Циммерманов за моду обряжаться в медвежью шкуру и ходить по деревням, изображая не то юродивого, не то волхва и выведывая всё у народа, перемежалось высказываниями рода, новый царь Михаил едва умеет и уж точно не станет со внимательностью вглядываться в эти твои сомнительные, а вестовые письма они готовили и до Михаила. Мельхер Бекман за печать в России Библий на шведском (споспешествовал один из дядьёв Атаульфа Христодул, сам не ведая сколько процессов бездумным толмачеством), перевоза в Швецию, с только заключили Столбовское. Юстус Филимонатус, кажется, стремленьем помешать шапкам Нащокина оказаться на боярских лбах, хотя один должен помогать другому и оба сразу помогать Атаульфу. Петер Крузбиорн после заключения помянутого разъезжал по Москве властителем дум, заявляя, кто желал его и разбирал невнятное бормочение, именовал русской речью, Якоб Делагарди его ученик и доверенное лицо в делах войны и мира, где ему что-то сообщить или написать курантельщикам. Атаульф Грубер одним из самых преданных ельщиков, стали называть на Москве в последнее. В их втором повытье Посольского звукопомертвело. Никто больше не хотел открывать глаза царю и людям, преданные Атаульфу дьяки откололись в пользу казны, раньше все горели вместе, идеей и воплощеньем в жизнь. Атаульф хотел известить о многом. Не только обо всех прецедентных кальсонах в окружающем, собирая записки с прочих повытьёв, до жопы и в России, и в Москве, много от глаз, занять думу на дюжину заседательных декад. Конечно, мог не жечь груду дневников, направить навесотелегами высоким при царе, не стал из обиды и тупости окружающих. Загубить такое начинание, каким могли куранты, предпочесть шапки для бояр и фальшивое самодовольство. Атаульф вдыхал жидкое серебро. Уже сильно болела голова, во рту появился металлический, из дёсен кровь, живот резало, несколько раз сблевал последним обедом. Не так просто, смерть не по ранжиру, потерял сознание. Через какое-то очнулся, не вполне весь, перед глазами плыло, да и понятно, для него уже всё кончено, повидал виды.
Один ускользающего вида, от натуги перед глазами плыло корыто с копытами, другого, ни более определённого, между длинных неистовых коровников-берсерков, булимических амбаров с кормом, окказиональных цехов для взбития масла, изготовления и пищевого сверления сыра, дубильных промышленностей, ветряных сторожевых мельниц, пропарочных камер и укрывищ лепреконов. Дело ранним утром, иначе бы не успели, солнце, римские гуси, шпага проклятого аделантадо. Взирала высокая водонапорная красного кирпича с заклинательной площадкой в вершине, с дрессировались коровы, кругом хозяйства ровные как сглаженные буераки, заливные, жухлые по осеннему времени. Быстрее, быстрее, расхитительница гробниц, раззяве строгий погонщик-аскет. К слову, увалень, гнали, собою довольно громаден. Буквально сказать не фигура, а хрустальная глыба. Второй, беспрестанно поторапливающий и сквернословящий, тренирующийся перед собеседованием извозчик, комплекцией куда, властностью манер боксёрозадиристее. Вес как он есть повиновался, хотя это, как видно, было в его. У обоих из рта пар от переработанного вдоха холодного. Малорослый здоровяка за шиворот, приходилось воздевать, грозя небесам нескорой. Сугубым манером плелись по серединному проспекту близкой к городу молочной, никто препятствий, никто с подозрением, никто на дороге, самый подозрительный и ревнивый бык. Сюда, сюда, влево от донжона, коротышка к великану, увлёк внутрь одного из коровников-светлиц. Встретили длинные, сложенные вместе дорожки из зубного порошка, ряды загонов, в каждом по одной златокудрой тёлке. Ухоженные и чистые, первозданность до схода селя, к каждой желоб хитроумной дурманпоилки, разве колокольчиков на шею не. Ну, смотри, у которой из них вымя поболее и не ветвисты рога? – сравнительный коротышка. Великан отпущен, с той же неторопливостью и основательностью смотреть. А, никакого от тебя толку, сам коровам в заднее межножье. С опаской, рогатых бестий страшился, анестезиолог эвтаназии, косился на колючую проволоку между рогов, силился различить кто предназначен к забою. Вот, эта сойдёт для демонстрации, наконец сгусток недельной деловитости, маня отошедшего. Послушно приблизился и оба в загон. Ты садись как на очко. Да садись, потом портки ототрёшь. Чисто, чище чем у тебя на шее. Безмолвный великан послушно на задницу, в интимной близости от соскосгустка. Распорядитель зашёл с другой, на корточки и с опаской в руку один из набухших от молока и готовый к утренней. Приладился, воздел вверх, неторопливо сдавив, белой в лицо великана. В подбородок, остальное на воротник, оскорбил всю молочную промышленность. Следовало в лоб или в крайнем в рот и во всё это с жадностью дознавателя коротышка.
Коротышка в шутовском облачении внимательно за воротами замка, ожидая, когда из тех повелитель Пшемыслав, сегодня один, без слуг и не на кентавре. Освенцимский замок на невысоком холме, шут притаился у моста, спустившись ниже. Был февраль и всё лежало под мутно-белым, укрывал мёртвых рыцарей, торчащие вверх оглобли, скелеты лошадей, камни площадей и мостов, замёрзших в начале зимы и не разложившихся крестьян, флаги с гербами, ржавые плуги и цепи, рыбьи головы с хребтами и куриные без оных, раскиданные на каждом стрелы и копейные древки, отвалившиеся колокольчики с шутовских колпаков и носы, желоба в земле для стока крови, входы в подземелья, пустые корзины, потерянные плети, недонесённые дрова, тележные колёса, стопы егерей, заброшенные норы. Коротышка одолеваем сильнейшей зябкостию и нечуствованием ног. Шутам его положения запрещалось меховую оторочку на воротнике, после вступления их в империю германской нации отменили и на рукавах. Тогда же замалчивать польский, ныне большая часть уже балакала по-немецки. Шут в сугробе полянку, снег не забивался за отвороты низких ботфорт с колокольчиками, сопровождалось неуместным в серый позвякиванием. Острым глазом, славился даже среди воеводских, мог различить сосульки, нависшие и скрывавшие разноцветного стекла окна в свинцовых. Одну руку полагал приемлемым на каменной дуге ограждения дуги, хотя в такой мороз надлежало в рукав противоположной, пусть и растянув, шутам такое не страшно. По обеим реки лес и перелесок, вокруг замка всё вырублено, ломали шапку поля. Река из-за бурности сражала лёд тёмными промоинами, рябил то и дело налетавший пронзительный. Наконец из-за очертаний (глаза заслезились от) кутающаяся в плащ Пшемыслава, оставившего всех с носом чрез заднюю. Если бы шут был князем да ещё в почтенных, достиг Пшемыслав Освенцимский, ни за что не стал задними и таиться. Шут (Зброжек Краков Помпоний) при рассмотрении ситуационной парадигмы, определения позиции по нему не во внимание, сам всю жизнь таился, человеку положения Пшемыслава не доставало всю. Рассовал по карманам отец Анатолий, анонимно восстаниями в Англии, что не ему, дед. Дед изначально в избытке, потомкам лишь завещал, распределив не поровну. Затеваемое требовало, из соображений эгоистичности. Не хотел, слуги и родня знали что сталось, если станется. Верный Зброжек поджидал, ещё лучше оруженосца. Затеяли проще усталости жизни. Расположить жребий, кто не очко, кончает с. По глубокому снегу удалились в перелесок, продрогшие до костей, Пшемыслав отдал шуту биллон. Поглубже в кулак, оба за спиной, переместил, либо оставил, предъявил. Несколько времени прислушивался к токам судьбы, указывай уже, смертник, бодро Помпоний. Оказался пуст. Обыкновенно статный в свои уже хронически, увял плечами, заскрипел силой духа.
Обыкновенно позвоночник колом, сейчас отчего-то согбенный отпечаток человека в растёкшемся воске, в потрёпанном пальто из крепдешина, тихо, не смея, костяшками в коричневую деревянную с паутиной желудочных извержений в нижнем. Вид необыкновенно жалок и уныл, природа Семиградья. Загнан, затравлен, разбит, в глазах иной раз нечто гордое, дерзкое, эдакое величественное, потерявший память король, привыкший надевать пижаму при обществе, избитый жизнью. Да кого это там ещё? – из-за двери скверный, согласованная армия тараканов. Заскрипели рассохшиеся, сухой кашель, зажёгся газ. Кто это? – из-за двери. Это я, ответ в тоне признания немыслимости нефти на бумаге. Человеческий негатив встряхнулся, в щипке оттянул часть кожи на кисти и громче: я. Ах, это ты, недобро, под скрип потревоженных уже в который петель. Ты, значит. В дверном проёме обозначилась, растудыть формами, простоволосая, по ночному часу, в грязноватом спальном, дубинами, упёртыми в крутогоры. Значит, это ты явился после стольких дней, да ещё ночью, и смеешь заявлять мне, что это ты? Стоял с непоколебимо опущенной, не взглянув на, должно быть и без того, представляет собою. И где тебя носило, подпаленный ты суховей? Где ты был, окаянный? Денег так и не заплатил, пропал, точно сквозь землю во всеобщий нужник провалился. Что же ты теперь молчишь, андрогин стоеросовый? Раньше ты поговорить-то любил. Мне нужна моя квартира, чётко арендатор-на-соскоке и, подняв, наконец, глянул на старуху. Знамо дело, кому она не нужна, усмехнулась. Только вот потрудиться придётся, за квартирку-то. Денег, как я вижу, у тебя не завелось. Так изволь своими рученьками отработать стократно. На вот, принимай говновизию, из-за угла тёмных внутренностей (скрывали едва не больше, снег в Освенциме зимой 1484-го) жестяное, с покоившейся на боку грязной, ежедневные помыслы монаха, высохшей по полукруглой бока, надёжно покачивающейся на. Напидоришь полы в общей, где комнаты, и особенно не позабудь про сральню-клозет. Потом в своей тоже надраишь. Я утром приду, посмотрю через очки, но учти, они у меня запылённые. Ежели что, вылетишь на улицу, в объятья ко всем милосердным шлюхам. Всё, очко лучше три, хохотнула, захлопнула перед лицом несчастного. Долго стоял, на ведро как на явление мирового зла, со вздохом склонился, взял за тонкую, врезавшуюся в ладонь спицу недосферы, с тем в соседнюю дверь-виселицу. Как видно, обильная нанимала в доме или незаконно владела, целым этажом. Одну квартиру сдавала под комнаты, вторую, меньшую, целиком, этому унылому безответственному попрошайке, куда-то пропадал, воспоминания о долге, вновь объявился, радикулит. Малоприятный в жалости ошмёток былого величия, тем в дверь, отдельные комнаты-благочинные притоны. Импровизированный, основательно вросший в быт клозет устроен в начале коридора. Ответственный уборщик-педант в том рожок, вошёл и на пороге, соображая, что за прибранная преисподняя. Мочились и не думая унять абстинентную болтанку крана и ограничиваться очертаньями срамной, желтоватое исторжение необходимости, ещё и не успевшее, разлито прихотливой. Окурки папирос, с чёрным от проникшей недокуренным, на стенах сопляные и следы от тушения тех же, в очке процедуры следы более основательной. Стоял и с отвращением всё. Рука, державшая, разжалась с умыслом, прогремело об плиточный, перерождение вскинулось от громоподобного в необузданной тишине. Встряхнулся, переплывший Ла-Манш поисковый пёс, что есть силы коснулся ведра угнетённым мыском, по потолку поползли трещины, выбежал прочь из реинкарнационной камеры. На улице мороз. Тень эпохи Возрождения скорее преодолела подворотню, оказалась на застывшей в поисках тепла Флоровской. Скорым шагом революционный беглец в сторону Красной, освещённой лучше прочих. Некоторое околачивался подле часовни, у коей, не имея достаточных запасов веры, окончательно. Потом пронзительно закричал, столь сильно, потревожил неспящую четверть спящего города, со всех бежать вверх по обмороженной в сторону центра Москвы.