Блуждающие звезды - Шолом Алейхем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мазлтов! В добрый час!
– Мазлтов! В добрый час! – подхватили все присутствующие.
Родные бросились к жениху и невесте, осыпая их горячими поцелуями. Раньше всех, конечно, кинулся к сестре и к Рафалеско самый старший из родственников – Нисл Швалб, за ним – брат Изак, мистер Кламер, мистер Никель, кантор, его жена, Брайнделе-козак. А так как поцелуи следовали один за другим не по очереди, а совершенно беспорядочно, как водится в таких случаях, то бритый джентльмен с красной физиономией и острым носом, воспользовавшись общей сумятицей, тоже кинулся целоваться с женихом и с невестой. То есть, откровенно говоря, не столько с женихом, сколько с невестой.
Торжество в квартире ломжинского кантора все более разгоралось. Веселье до того обуяло всех гостей, что их так и подмывало пуститься в пляс.
– Эй, разойдись душа! – воскликнул Нисл и, откупорив еще несколько бутылок, налил каждому по бокалу, не забыв, конечно, и себя. – Эх, гуляй напропалую, ко всем чертям! У меня еще за весь вечер маковой росинки во рту не было, как вы видите меня плавающим. Мистер Кламер и мистер Никель! Выпьем за здоровье Колумба, выдумавшего такую прекрасную страну, как Америка! Чудесная, золотая страна, дай бог мне столько счастья! Слушайте, кантор! Чего вы сидите, надувшись, как индейский петух? Где ваши свистуны, черт бы их побрал? Почему они не играют что-нибудь веселое? Братец Изак, вытащи-ка из-за стола миссис Черняк и попляши с ней, покажи, на что ты горазд. Леди и джентльмены! Мой брат, поверьте, танцует, как балерина, хоть он и тяжеловат на подъем, клянусь всем вашим добром!..
При этих словах круглое лицо миссис Черняк (Брайнделе-козак) загорелось ярким заревом. А Изак, бывший уже навеселе, встал из-за стола и собирался показать, на что он горазд. Одним словом, в доме ломжинского кантора царило шумное веселье и буйное ликование. Помолвка, можно сказать, удалась на славу.
А счастливая парочка?
Рафалеско с Генриеттой сидели рядом, рука об руку, в самом почетном углу, и лица их сияли, а глаза сверкали, как у настоящих жениха и невесты.
Нисл Швалб имел все основания ликовать. Из всех комбинаций, когда-либо зародившихся в его гениальной голове, комбинация с чашкой чая у ломжинского кантора и с речью мистера Кламера была, без сомнения, одной из самых блестящих. Следует, однако, прибавить, что ему к тому же и повезло. Он начал действовать в момент, когда наш молодой герой блуждал по Нью-Йорку, точно в чаду, весь во власти грез. С одной стороны, шум и гам громадного города, новые люди, необычный жизненный уклад, к которому нелегко привыкнуть свежему человеку. С другой стороны, не знающая меры газетная шумиха, безудержная свистопляска разнузданной рекламы, дикие вымыслы и небылицы, приписываемые ему досужей фантазией, вакханалия славословия и самых неумеренных похвал. И в придачу ко всему – разные «попрыгунчики», увивающиеся вокруг него, делающие ему самые заманчивые предложения, сулящие ему золотые горы, – конечно, под строжайшим секретом: «Стоит только ему, – уверяли Рафалеско юлившие вокруг него деляги, – бросить еврейский театр и пойти на американо-английскую сцену, как тотчас перед ним откроется новый мир…» При этом «попрыгунчики» ссылались на примеры знаменитейших ныне английских актеров, подлинных звезд драмы и оперы, которые в начале своей артистической карьеры не выдерживали никакого сравнения с ним, с Рафалеско, были, можно сказать, букашками против слона. Теперь к этим актерам не приступись: «Собственные дома, виллы, автомобили, красивейшие женщины, ха-ха-ха!» И все это, по их словам, приобреталось с головокружительной быстротой, потому что Америка – это вам не Европа! Америка – страна «гари оп» – бешеной скачки.
Легко понять, что все подобные разговоры и комплименты, этот поток похвал и самых заманчивых предложений совершенно вскружили голову нашему юному герою, и его охватило желание как можно скорее дебютировать, чтобы показать, кто он, какая сила в нем таится и на что он способен.
Его взбудораженность усугублялась еще и тем, что он до сих пор не получил ответа на свое задушевное письмо к Розе. Первое за всю его жизнь пространное письмо, обращенное к той, которая была ему дороже всего на свете, образ которой он неизменно лелеял в душе своей как святыню, не встретило ответного отклика.
В нью-йоркских газетах Рафалеско часто встречал имя Розы Спивак и всегда рядом с именем Гриши Стельмаха, который, как тень, неотступно следовал за ней повсюду. Это причиняло молодому Рафалеско острую боль, невыносимые душевные муки.
«Что ж, – думал он про себя. – Пусть она будет счастлива со своим Гришей Стельмахом! Да состарится она с ним в богатстве и почете. Но ответить на письмо она все же могла бы. Неужто она до того возгордилась, так возомнила о себе, что забыла все прошлое? Или не хочет его вспоминать? Хочет выкинуть из своей памяти все, что было, как дурной сон? В таком случае, зачем он так убивается? Не лучше ли и ему забыть ее, забыть навсегда, навеки, как дурной сон?»
Рафалеско был готов забыть в конце концов, ради кого он приехал в эту страну и что, собственно, так неудержимо тянуло его сюда. Он старался убедить себя, что приехал ради собственной карьеры. И теперь, как и раньше, в лучшие минуты своей жизни, он весь отдался во власть неудержимой фантазии и светлых грез. Ему представилось, что его первая гастроль в Никель-театре прошла с таким блеском, что до второго спектакля даже не дошло: его сейчас же перехватили, переманили или, как выражаются здесь, «похитили» с еврейской сцены, заплатив за него столько отступного, сколько потребовал законтрактовавший его антрепренер. И вот он уже на английской сцене в одном из самых больших театров Нью-Йорка. Имя Рафалеско гремит по всей Америке, и слава о нем доходит до нее, до Розы Спивак, ставшей чересчур высокомерной и слишком уж зазнавшейся. О, тогда он с ней сведет счеты! Он ей покажет, кто из них выше. Он ей выскажет все, что накипело в душе, он будет говорить с ней напрямик, без обиняков, обнажит всю правду; он скажет ей открыто, что она, собственно, недостойна его, что она не заслужила тех долгих бессонных ночей, которые он проводил в мучительной тоске по ней, что он был опьянен, но наконец протрезвился, был глуп, но теперь поумнел, был болен, но ныне выздоровел, окончательно выздоровел…
Вот какие мысли занимали жениха в те минуты, когда он вместе со всеми гостями пил один бокал за другим, смеялся и веселился на собственном празднике, еще очень смутно сознавая, что именно произошло с ним в этот вечер, и недостаточно ясно оценивая смысл и значение разбитой тарелки.
Глава 57.
В Никель-театре
Утром наш герой Рафалеско проснулся с сильной головной болью. Он не успел еще очнуться от угара, оглядеться, прийти в себя после вчерашней вечеринки, как его разбудили и повезли в Никель-театр на репетицию. Там, сказали ему, будут некоторые звезды из других еврейских театров, желающие с ним познакомиться, а также рецензенты некоторых американо-английских газет.
Рафалеско не помнит, чтобы за все годы своей артистической деятельности у него было когда-либо такое страстное желание покорить публику, как в тот день – день его первого выступления на нью-йоркской сцене. Никогда еще не жаждал он так сильно успеха, рукоплесканий, славы, как в тот вечер, когда он впервые должен был показаться перед американской публикой в переполненном до отказа Никель-театре. Никогда так учащенно не билось его сердце, никогда он в такой степени не чувствовал себя в положении ученика, идущего на серьезный экзамен с твердым намерением сдать его блестяще, с триумфом, как в этот знаменательный для него вечер.
Не удивительно, что остальные интересы отступили в тот день на задний план. Не удивительно, что все его существо было проникнуто одним-единственным желанием: добиться успеха у публики во что бы то ни стало, завоевать ее наверняка. В тот вечер в Лео Рафалеско проснулся артист, истинный артист, полный трепетного волнения и того жаркого огня, который зажигает блеском глаза, будоражит и распаляет кровь и будит творческие силы для создания великого, неповторимо-чудесного.
Пробил долгожданный час. Наступил день великого экзамена для «новой звезды из Бухареста», которому пресса щедро расточала похвалы, поставив его в один ряд с такими знаменитостями, как Ирвинг, Поссарт, Зоненталь, Росси, Шильдкраут и другие.
Большой красивый зрительный зал Никель-театра был переполнен сверху донизу и выглядел нарядно и торжественно. У всех – от директора до последнего билетера – настроение было приподнятое, праздничное. Публика также была радостно возбуждена. Весь спектакль был больше похож на бенефис или вечер чествования артиста, чем на пробное выступление дебютанта, впервые показавшегося перед такой публикой. А публика была, действительно, исключительная, отборная. Помимо обычных посетителей, наполняющих ежевечерне галерку всех еврейских театров Нью-Йорка, в ложах и в партере Никель-театра можно было видеть в этот вечер много новых людей, среди них немало интеллигентов и даже несколько чистокровных янки, к которым директор Никель проявил особый интерес и подобострастно вертелся и юлил перед ними, самолично указывая им места и самолично поднося программу, хоть это отнюдь не входило в его директорские обязанности.