Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Висовина он встретил в небольшой комнатенке, где любил в последнее время работать. Ранее, находясь в ясном, целенаправленном творческом состоянии, он работал в большом светлом кабинете своей пятикомнатной квартиры, которую получил в сорок седьмом году в полуправительственном доме. Сейчас он работал там в редкие минуты радости, которая чаще была связана не с творчеством, а с общественной деятельностью… Будучи ныне человеком состоятельным, он помогал потерпевшим от несправедливости сталинских лет не только морально, но подчас и материально, устраивая, сигнализируя, хлопоча… Правда, ныне общественные возможности его стали гораздо меньше, чем при Сталине. Произошел странный зигзаг. Сталин не особенно жаловал откровенных, примитивных лакировщиков, более отодвинув их к общей гуще народа, на которую опирался, и с интересом взаимодействуя именно с людьми строптивыми (литературно строптивыми, конечно, а не политически), гораздо чаще уничтожая, правда, людей этой группы, но в общем их подкармливая и включая в свой литературный гарем. Журналист был одним из видных представителей этого сталинского литературного гарема, куда Сталин старался включать в основном только людей действительно талантливых… После смерти Сталина литературный гарем этот разбрелся, и многие его члены попали в положение весьма неприятное… С одной стороны, его ненавидели опричники-лакировщики, многим из которых при Сталине жилось хуже, несмотря на солдатскую дисциплинированную преданность, с другой стороны, будучи людьми строптивыми, члены литературного гарема сами ненавидели свое прошлое, и большинство из них стало антисталинистами. Однако те изменения, которые внес Хрущев в распределение благ, коснулись и литературы, так что, вынужденный в своих либеральных начинаниях фактически опираться на антисталинистов, Хрущев, тем не менее, их не миловал, а наоборот, более приблизил опричников-лакировщиков, в отличие от Сталина часто отдавая им строптивых на съедение… Строптивые после того, как либерализация сломала вокруг них крепкие идеологические стены литературного гарема, стали чаще испытывать наскоки со стороны сталинистов-лакировщиков, которых, как ни странно, возвысила либерализация, столь милая духу строптивых, дав этим лакировщикам демократическую возможность высказываться свободно против ненавистных им либералов, в то время как ранее они могли это делать лишь по команде вождя и в строгих рамках, предписанных свыше. Бывшие члены упраздненного либерализацией литературного гарема, став теперь бродячими старыми грешниками, могли, конечно, использовав заслуги, полученные при Сталине, а при Хрущеве, пытавшемся как-то нейтрализовать необходимость либерализации, эти заслуги весьма ценились, хоть и именовались государственными (речь идет не о лауреатском значке, явлении частном), итак, эти грешники, если б они использовали при либерализации свои заслуги при Сталине, сохранили бы высокую официальность положения. Однако в большинстве строптивые грешники были все же людьми честными, да и, кроме того, либерализация, в отличие от тирании, не способна освящать грех. (А честным людям освященный грех необходим для самоуважения.) Сильное ощущение греха плюс именитое положение, которое первое время еще сохранялось от сталинских времен, давало возможность этим грешникам в самом начале либерализации возглавить антисталинизм в обществе, то есть существует определенная закономерность, что именно обласканные Сталиным первое время возбуждали антисталинизм в обществе. Но со временем (и очень скоро) пробужденная к жизни антисталинская молодежь, да и вообще люди, Сталиным не обласканные, но получившие свободу действий, стали исподволь упрекать грешников за прошлые грехи, причем со свойственной людям молодым либо пострадавшим бескомпромиссностью, и постепенно брали антисталинизм в свои руки. Кроме того, именитое положение этих грешников постепенно сошло на нет, по мере того как они сами же опорачивали свои прошлые заслуги, стараясь угодить молодым и себя не запятнавшим, конечно же, не запятнавшим в основном исключительно благодаря молодому возрасту, а не каким-то особым нравственным качествам. В этом примерно направлении между старыми и молодыми антисталинистами произошел ряд споров весьма горячих, чуть ли не с оскорблениями, и в этом же примерно направлении молодежи было сказано: мол, родись бы вы лет на десять ранее, мы б на вас посмотрели… Надо заметить также, что, как бы ни поносили старые грешники свое прошлое и прошлое страны, они в то же время не могли согласиться с теми крайними выводами, на которые способна молодежь. Поэтому примерно к концу второго года либерализации они постепенно заперлись (главным образом, конечно, в переносном смысле, но иногда и в прямом), уступив поле общественной деятельности антисталинской молодежи, вступившей в прямое столкновение с лакировщиками и внеся в это столкновение дух крайней вражды и подполья. Правда, самые толковые из старых грешников понимали, что, отдав неопытной, грубой молодежи антисталинское поприще, опытные антисталинисты тем самым наносят опасный удар идее либерализации, ибо в обществе возобладают элементы не умеренности, а экстремизма, лишь выгодные сталинистам. Тем более что на лицо уже был процесс расслоения молодого порыва и либерализация пробудила всякого рода опасные течения, пополняя подчас с самой неожиданной стороны свежими молодыми силами как раз сталинизм в новом его понимании (часто не имеющем отношения к И. В. Сталину). К числу этих толковых принадлежал и журналист. Он объяснял, мирил, проповедовал… Наконец он написал письмо Хрущеву. Письмо это было актом отчаяния. (И глупости, как он понял весьма скоро.) Он призывал обратить внимание на явления, которые Хрущев либо не понимал, либо перед которыми он был бессилен, принужденный вести свою отличную от Сталина форму управления… Фактически он призвал Хрущева, человека невежественного, грубого, положительным качеством которого был не просвещенный ум, а народная смекалка, призывал ввести форму просвещенной диктатуры. Ответом на письмо была полная выдача Хрущевым журналиста на растерзание старым, еще со сталинских времен, врагам. Ответом была статья крупного лакировщика, находящегося теперь в чести, статья, от которой откровенно веяло литературным погромом. Эта статья, как ни странно, также была детищем либерализации. Никогда при Сталине не могла бы появиться такая крикливая и самостоятельная статья, с резкими, обидными сравнениями, какие возможны лишь в желтой бульварной прессе Запада. Даже если б Сталин захотел физически убить журналиста и дал бы команду его морально дискредитировать, то статья о нем носила бы более жесткий, ясный характер, каким отличаются пусть самые суровые судебные приговоры от журнальных пасквилей… Статья, появившаяся в центральной газете, несла на себе следы именно не выверенного на самой высшей инстанции судебного приговора, а свободно изложенного пасквиля, написанного раскованной смелой публицистикой, даже самостоятельный стиль которого был невозможен при Сталине.
После этой статьи у журналиста произошел микроинфаркт. Вообще со смертью Сталина и последовавшей либерализацией инфаркт как результат проявления личной разноплановой борьбы и некоторой физиологической формы личного протеста (здесь нет иронии), инфаркт как проявление личного протеста стал встречаться в обществе гораздо чаще. Человек инфарктом протестовал против несправедливости. Итак, у журналиста произошел микроинфаркт, а после микроинфаркта он почти что заперся ныне уже в откровенных закономерных поисках ускользающей правды, без твердого понимания которой он не мог считать себя честным человеком.
Последнее время журналист дошел уж до вовсе воспаленного состояния. (Мне это состояние знакомо, как и вообще многие психологические повороты понятны, поскольку сам я вылеплен судьбой из того же теста, теста, из которого двадцатый век лепит свои жертвы.) Журналист дошел до такого состояния, что близкие начали его опекать, контролировали телефон и проверяли посетителей, не допуская большинства из них, особенно просителей, которые действительно одолели. Благодаря этому о журналисте поползли, в довершение всего, слухи как о человеке черством и скупом. Причем слухи эти пускались людьми настрадавшимися, озлобленными, больными, и отсюда понятно то ожесточение и домыслы, которыми они сопровождались. Все это чрезвычайно ранило журналиста, во-первых, потому, что все это была неправда (как думал журналист, не зная попросту о тех случаях отказа и даже недопущения в дом, которые от его имени и во имя его спокойствия совершались близкими), итак, все это ранило, во-первых, поскольку он считал это неправдой, а во-вторых, он видел смысл своей жизни ныне именно в помощи жертвам политического террора, одна принадлежность к которым наделяла каждого в глазах журналиста святостью. Может, в широком философском смысле такое определение и верно, мученичество действительно наделяет святостью, но в конкретном бытовом смысле, который, как известно, часто находится в противоречии со своей философской основой, в бытовом смысле многие люди эти были весьма далеки от идеала, если не более того, а отдельным мученикам мученичество это в бытовом смысле придало черты самых обычных негодяев. (Задатки коих, наверно, у них существовали и до мученичества, мученичеством же лишь были усилены.)