Парижские могикане - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед этим великолепным и бурным извержением, боясь помешать ему, пасуют родственники, друзья, случайные свидетели; они готовы обещать что угодно, даже то, что впоследствии оказывается невыполнимо.
Какой отец откажет ребенку в погремушке, к которой тот тянет ручки?
Вот так и Камилл: как только он пошел на поправку, ему удалось добиться от отца и всех родственников согласия на брак с Кармелитой; об этом Камилл и поспешил написать пространное письмо. По-видимому, он не вполне оправился после горячки — письмо вышло очень страстное, оно так и излучало любовь, и добрый Коломбан подал его Кармелите со слезами на глазах.
— Вот видите, Кармелита, — заметил он, — я не ошибся!
Однако Кармелита думала иначе: в восторженных словах, в любовных признаниях она угадывала следы перенесенной горячки, видя в этом послании всего лишь яркую радугу — недолговечное дитя грозы, исчезающее вместе с ней. И потом, ей было совершенно безразлично, любит ли ее Камилл. Доведись ему снова заболеть, Кармелита пальцем не шевельнула бы, чтобы ему помочь. Ей, пожалуй, нельзя было приписать хладнокровие палача; скорее всего, в ее поведении можно было усмотреть мужество судьи: про себя она уже вынесла приговор.
Самой большой радостью для нее было бы не получать больше от креола писем, не слышать о нем ни слова, забыть даже его имя.
Она всем сердцем любила Коломбана, была полна раскаяния и угрызений совести. Когда Кармелита увидела, как он печален и в то же время горд тем, что его друг оказался порядочным человеком, она едва не бросилась Коломбану на шею и не призналась ему в своей любви; но бретонец глядел так хмуро, что она не осмелилась и молча вернулась к себе.
Любовь к Коломбану, с каждым днем все сильней овладевавшая ею, была уже не просто любовью; это было нечто большее — преклонение перед высшим, почти божественным существом.
Если бы Коломбан заметил, как она рассматривает его украдкой, как пожирает его глазами, он все понял бы, как ни был он прост и скромен.
Оставаясь наедине, они испытывали неловкость, однако для обоих это были минуты несказанного блаженства.
Когда Коломбан читал — обычно какую-нибудь оду Гюго или поэму Ламартина, — Кармелита, сидя на диване, то подавалась всем телом вперед, то выпрямлялась, наконец ложилась и следила взглядом за молодым человеком, похожая на молодую львицу, готовую вот-вот наброситься на льва — предмет ее страстных любовных игр.
Когда Кармелита пела — либо «Pria che spunti l’aurora»[24] неаполитанского маэстро, либо «Жар в крови» Гретри, — Коломбан чувствовал стеснение в груди; он впадал в восторженное состояние и словно воочию видел, как каждая сверкающая нота, подобно зажженной на земле ракете, взлетала к небесам, рассыпалась фейерверком и угасала. В любви Коломбан был робок и почтителен, будто женщина. Он жизнь был готов отдать за то, чтобы только почувствовать на своем лице божественное дыхание Кармелиты, исходящую от нее небесную гармонию; о поцелуе он не мог и помыслить!
В полночь или около часу ночи молодые люди желали друг другу спокойной ночи, Коломбан возвращался в павильон, Кармелита запирала за ним (или делала вид, что запирает) дверь; едва шум его шагов замирал на лестнице, Кармелита снова отворяла дверь, подбегала к окну в коридоре, смотрела, как молодой человек идет через сад, и, не спуская глаз с освещенных окон павильона, порой просиживала так до рассвета, не в силах справиться со снедавшей ее любовью; она уходила, только когда в окнах Коломбана гас свет.
Не раз она, словно в лихорадке, следовала за ним и дальше. Теплыми летными ночами, когда звезды освещали путь или, точнее, едва рассеивали темноту, Кармелита на цыпочках спускалась по лестнице, пугливо озиралась, выходила в сад, забиралась в чащу, чтобы перевести дух, а потом, подобно печальной фее или ундине, чья белая тень вышла из могилы и жалобно бродит возле дома своего возлюбленного, она ходила кругами у павильона Коломбана.
Будто охваченный таким же чувством, Коломбан порой отворял дверь, и тоже выходил в сад, всей грудью вдыхал ночной воздух и садился на ту же скамейку, где он поджидал Камилла после своего возвращения из Бретани. Там он сидел неподвижно, не сводя глаз с окна коридора, через которое его взгляд мог, казалось, проникнуть в комнату любимой.
Тогда Кармелита бесшумно, медленно, сдерживая дыхание, переходила от дерева к дереву; она пожирала взглядом молодого человека до тех пор, пока он не возвращался к себе, так и не зная, что душа его любимой, будто блуждающий огонек, целый час была с ним рядом.
Однажды зимней ночью — уже выпал снег, и Кармелита не посмела выйти в сад, опасаясь оставить следы на пушистом снежном покрывале, — она стояла в коридоре у окна, следя взглядом за лампой Коломбана, не заботясь о том, тепло ей или холодно, — огонь не согрел бы ее ледяных рук, снег не охладил бы ее пылающего лба. Вдруг дверь павильона распахнулась, бретонец крадучись, как часто делала она сама, вышел в сад, направился к дому и взошел на крыльцо.
Кармелита хотела было убежать к себе.
Но любопытство одержало верх. И потом, отворяя и затворяя дверь комнаты, она выдала бы себя.
Тогда она спряталась за шторой и стала ждать.
Заскрипели ступени: Коломбан поднимался по лестнице. В самом деле, спустя несколько мгновений его тень мелькнула на верхних ступенях и медленно двинулась по коридору.
Молодой человек прислонился к стене напротив комнаты Кармелиты и замер, будто опасаясь быть услышанным.
Подойдя ближе к комнате девушки, он остановился, опираясь о стену, сдерживая дыхание и не сводя с двери глаз, словно видел сквозь нее.
Время от времени он отнимал руку от груди и смахивал слезу.
Кармелита был потрясена. С какой целью он подошел к ее комнате? Может быть, затем же, зачем она сама так часто подходила тайком к его павильону? Какие слезы он мог проливать, если не обжигающие слезы любви, не горькие слезы сожаления?
И действительно, тихие слезы Коломбана скоро перешли в рыдания.
Кармелита обеими руками зажала рот, чувствуя, как с ее губ готов сорваться крик: «Я люблю тебя, люблю тебя!»
В то же время она лихорадочно, сто раз в минуту, в такт быстрому биению сердца, про себя повторяла: «Слава Богу! Он меня любит! Любит! Любит!»
О, как неудержимо хотелось ей броситься Коломбану на шею и крепко прижаться к его груди! Но она вдруг представила себе строгое лицо бретонца и сдержалась; воля остановила желание, как до этого рука зажала рот.
Она был права: Коломбан мог доверить таинственной ночной тишине свою печаль, свои сожаления, свою любовь. Он мог жаловаться одиночеству, считая его немым и слепым, на трудность своего долга; но пренебречь этим долгом, но во всеуслышание объявить о своей тайне, которую выдавали его молчаливые слезы, — нет, это было невозможно!