Безгрешность - Джонатан Франзен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поцеловал ее в пальцы ноги и оставил с ними наедине. Что такое десять лет?
Если бы она могла работать быстрее, если бы к тому времени не приобрели известность такие художницы, как Синди Шерман и Нэн Голдин[86], если бы видеоарт внезапно почти не отправил в небытие экспериментальное кино и если бы она не испытывала парализующую зависть к моим не столь масштабным, но зато осуществимым журналистским проектам, не исключено, что ее затея с фильмом во что-нибудь бы вылилась. Но прошел год, а она не продвинулась дальше левой щиколотки. Теперь я вижу, что, скорее всего, поверхность собственного тела ей довольно быстро наскучила – ведь мы не без причины проживаем жизнь, не обращая на нее особенного внимания, – но Анабел восприняла это так, словно на нее ополчился весь мир.
Естественно, тяжесть ситуации во многом легла на меня. Неосторожное слово за завтраком, отвлекающий запах какой-нибудь моей стряпни (“Запах – ад”, – часто говорила она) – это могло погубить рабочий день. Даже коротенькая газетная рецензия на работу “конкурента” могла остановить Анабел на неделю. С ее молчаливого согласия я принялся просматривать “Нью-Йоркер” и раздел “Таймс”, посвященный искусству, и выдирать потенциально расстраивающие публикации до того, как она могла их прочесть. Я, кроме того, отвечал на телефонные звонки, платил по счетам, составлял наши налоговые декларации. Когда мы переехали в более просторную квартиру, я сделал окна ее рабочей комнаты звуконепроницаемыми, а когда полгода спустя она решила, что Филадельфия ее угнетает и тормозит мою карьеру, я поехал в Нью-Йорк и нашел квартиру в Восточном Гарлеме. Там я тоже сделал ее комнату звуконепроницаемой. И все это без досады, все от чистого сердца, потому что она была ежом, а я – лисой[87]. И даже более того: как и с сиденьем в уборной, я возмещал структурную несправедливость. Ее травмировало, что у меня есть практические навыки, и поскольку это травмировало ее, это травмировало и меня.
Главная моя способность была к зарабатыванию денег. Мне так хотелось успеха, продвижения и у меня было так много времени (Анабел семь дней в неделю проводила, закрывшись со своей 16-миллиметровой камерой “Больё”), что я довольно легко освоился в журнале “Филадельфия”. Я мог стать редактором отдела новостей либо там, либо, позднее, в “Войс”, но я не хотел работы в редакции, потому что иногда по утрам, прежде чем закрыться у себя, Анабел нуждалась в двух-трех часах разговора о том, что я не так на нее посмотрел, или о неприятной новости в прессе, просочившейся сквозь мою цензуру, и мне надо было находиться под рукой. Поэтому я выбрал свободный режим и стал квалифицированным репортером-фрилансером. Поскольку я не занимался творчеством и в этом плане с Анабел не соперничал, она поощряла меня к амбициозности и хорошо отзывалась обо всем, что я писал. Взамен я из своих доходов оплачивал квартиру, коммунальные услуги, питание. На пленку и ее обработку она тратила остававшиеся у нее сбережения, а когда они кончились, начала продавать драгоценности, подаренные отцом и унаследованные от матери. Их цена меня шокировала, и я почувствовал легкий укол обиды, но ведь я, вступая в брак, никаких драгоценностей в общую копилку не положил.
Надо ли говорить, что наша половая жизнь неуклонно катилась под гору? Проблема заключалась не в обычной супружеской скуке. Отчасти дело было в том, что Анабел проводила весь день в пристальном созерцании собственного тела и в свободное время просто хотела почитать книгу или посмотреть телевизор; но главным образом – в том, что наши души слились. Трудно хотеть кого-то, если ты этим кем-то являешься. К середине восьмидесятых наш потускневший секс стал привязан к моим возвращениям домой: после очередной моей репортерской поездки или после моего ежегодного летнего визита в Денвер мы были достаточно отделены друг от друга, чтобы совокупиться. В дальнейшем, когда она принялась морить себя голодом и тратить три часа в день на физические упражнения, у нее попросту прекратились месячные. И тогда не осталось ни одного подходящего для нее дня лунного месяца, и тогда мы убрали Леонарда в обувную коробку и не вынимали, и тогда все, чем мы с ней занимались, были разговоры, разговоры… этакий супружеский бюрократизм. Ничтожнейший из вопросов (“Почему ты ждал десять минут, чтобы сообщить мне хорошую новость, почему не сказал сразу?”) порождал полноценное расследование по всей форме; каждый ответ подшивался к делу в трех экземплярах, прошедший период, за который поднимались архивы, увеличивался и увеличивался.
Кроме того, мы были изолированы. Если бы она чаще надевала выходную одежду и общалась с другими носителями половых признаков, это, возможно, помогло бы нам, разделяя нас. Но Анабел делалась все более застенчивой, все менее уверенной в себе, все сильней стыдилась говорить с людьми о проекте, который мы с ней считали гениальным, но которого никто, кроме нас, не видел; и неизбежно, поскольку все наши друзья были моими друзьями, она стала чувствовать себя униженной из-за их большего интереса ко мне. Я начал встречаться с ними один за ланчем или ранней выпивкой. О своей домашней жизни я не рассказывал ни единой душе. Это было бы предательством в отношении Анабел, и я стыдился странности своего супружества, но главное – того, как звучали мои ответы на доброжелательные дружеские вопросы о ней и ее работе. Они звучали как слова человека, подыскивающего ей оправдания, человека, не способного увидеть, что его жена на самом деле не так гениальна, как ему чудилось. Я по-прежнему был убежден в ее великом даре, но убедительно говорить о нем, как ни странно, не мог.
Даже Дэвид, не переставший мне звонить, казалось, потерял к Анабел интерес. Его три сына продолжали воплощать в себе все известные стереотипы дурного поведения золотой молодежи, его дочь плюнула ему в лицо. Из всего, что у него осталось, я был самым подходящим объектом отцовской гордости. Он раз за разом предлагал мне деньги, протекцию, хорошее место в компании “Маккаскилл”, иногда сразу и одно, и другое, и третье. Под его руководством компания расширяла деятельность в Азии, поставляла на рынок перуанскую рыбную муку и немецкое льняное масло, диверсифицировалась в сферы финансовых услуг и удобрений, расширяла мясную реку, гнала поток говядины и яиц в жерло “Макдоналдса”, индюшатины – в утробу “Денниса”. По моим подсчетам, доля Дэвида в компании приближалась к трем миллиардам долларов.
А потом, внезапно, мне стало за тридцать. Приятелей, связанных со мной по работе, у меня были десятки, но об Анабел поговорить было не с кем, за исключением Рубена, управляющего нашим домом и по совместительству менеджера подпольной лотереи, которую проводил владелец дома и которая была связана с доминиканской Lotería Nacional. Помимо Рубена, своим присутствием мир и покой в здании обеспечивали его подручные: беззубый алкоголик по прозвищу Малыш, пара бывших проституток. Рубен был почтителен к Анабел и с уважением относился к тому, кого она выбрала в мужья; он называл меня Счастливчиком. Другой поклонницей Анабел стала Сюзан, ее новая подруга, с которой она познакомилась на курсах импровизации, куда я уговорил ее ходить после того, как ее работа над проектом застопорилась на целую осень. Она наконец прошла со своим фильмом левую ногу снизу доверху и теперь не могла заставить себя “вырезать кусок” около гениталий. Свое питание она свела к утреннему кофе с соевым молоком и небольшому ужину. Днем у нее часто сводило и пучило живот, из-за чего она не могла работать, но она приходила в бешенство, если что-то (например, бесконечные разговоры и словопрения со мной) мешало ей с пяти до восьми вечера упражняться физически, в том числе заниматься аэробикой по видеокассетам с Джейн Фондой, бегать в Центральном парке и грести на подержанном тренажере, занимавшем сейчас немалую часть ее рабочей комнаты.
Подкожного жира у нее было не больше, чем у шейкерского стула[88], от менструаций осталось одно воспоминание, и проходил месяц за месяцем, в течение которых я был с ней телесно близок только в воображении Рубена, но это не мешало нам обсуждать возможность завести ребенка. Она хотела, чтобы у нас была полноценная семья, но вначале – довести до конца свой проект, стать хозяйкой собственного тела и добиться успеха, сравнимого с моим или большего; иначе получится, что я делаю блестящую мужскую карьеру, а она сидит дома с подгузниками. Я не понимал, как мы дождемся завершения ее работы, если она немалую часть из сотен часов отснятого материала даже не посмотрела, не говоря уже об отборе и монтаже, и при той скорости, с которой она двигалась, она продолжала бы снимать и в семьдесят, – но сказать ей об этом значило бы дать новую пищу ее панике. Все, что я мог, – это стараться ее успокоить, чтобы она могла двигаться дальше, чтобы она могла созерцать и снимать свои гениталии.