На виртуальном ветру - Андрей Вознесенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы пытаемся понять душу Америки, но как понять ее без Раушенберга?
Еще Шпенглер противопоставлял Культуру цивилизации. Николай Бердяев писал в книге «Смысл истории»: «В быстром, все укореняющемся темпе цивилизации нет настоящего и будущего, нет выхода к вечности… Культура же пыталась созерцать вечность. Это ускорение, эта исключительная устремленность к будущему созданы машиной и техникой. Жизнь организма более медлительна, темп не столь стремительный… Цивилизация есть подмена целей жизни средствами жизни, орудиями жизни».
RR пытается создать Культуру продуктами цивилизации. Повторяю, он пишет асфальтом, бейсбольными мячами, газетами. Я бы создал сейчас кастрюлю из газетных полос — так информация проникла у нас в быт, в кухню и столовые. RR идет не только от Марселя Дюшана, но и от Леонардо.
Как бы символом естественного организма, биологического развития он выбрал черепаху. В его доме вместо экономки живет живая черепаха. Она помогает художнику по хозяйству. Серебряная брошка черепашки поблескивает в петличках поклонников художника — она стала эмблемой нашей выставки. На плакатах его мировой программы «Р.О.К.И.» черепаха тащит полземного шара вместо панциря.
«Как предполагают, в год Змеи…» — предполагал ли я, написав так в 1977 году, что следующий год Змеи, 1989-й, принесет нам ретроспективу Роберта Раушенберга в Третьяковке?
Голова Змеи того года удивительно напоминает голову его смышленой черепахи.
Черепашка — герб?
Безумный рацио-век.
Невстреча у источника
Озаренная снегом череда фигур — девочка, качок в кожанке, двое деревенских, одна городская в цветастой куртке, как бабочка на снегу, и у всех в руках бидоны, пластиковые канистры, сумки с бутылями из-под «фанты» и «пепси» с притертыми пробками — это очередь к переделкинскому источнику.
Каждое утро я становлюсь в их черед. Вряд ли когда я встречу тех же людей снова.
По крутому склону к воде спускаются черные листовые железные ступеньки с выведенными на них автогеном женскими именами.
Наверху водоносов ждут «джипы», санки, ручные тележки, «жигули» — приезжают аж за 40 километров.
Неизвестный умелец соорудил трубку, из которой идет усталая струя. Как крученый хрустальный отросток тросса, она соединяет нас с экологически чистой стихией.
«Ты — символ России, изнедривающая струя», — повторим слова поэта.
Набоков — экологически чистый вкус языка.
Он — та бабочка, которая погибнет в загазованной среде.
* * *Давайте, читатель, разглядим осыпавшиеся крылышки его четверостиший.
Вот васильковая расцветка «Первой любви»:
Твой образ, легкий и блистающий,как на ладони я держу,и бабочкой неулетающейблагоговейно дорожу.
Ах, Набоков — двуязыкая бабочка мировой культуры.
Все слова поэта цветные, зрительные. В письмах к сестре Елене он описывает своего сынишку: «Настоящей страсти к бабочкам у него нет. У него окрашены буквы, как у меня и как это было у мамы, но у каждой буквы свой цвет — скажем, „м“ у меня розовое, фланелевое, а у него голубое».
Главное наслаждение произведений Набокова — осязать заповедный русский язык, незагазованный, не разоренный вульгаризмами, отгороженный от стихии улицы — кристальный, усадебный, о коем мы позабыли, от коего от вершинного воздуха кружится голова, хочется сбросить обувь и надеть мягкие тапочки, чтобы не смять, не смутить его эпитеты и глаголы. Фраза его прозы — застекленная как драгоценная пастель, чтобы с нее не осыпалась пыльца.
С детства вторым языком автора был английский. «Лолиту» и «Другие берега» он написал по-английски, создавая самостоятельный русский вариант произведений. В обоих случаях язык его упоителен. Это почти единственный после Конрада случай в мировой литературе.
Владимир Владимирович Набоков принадлежит к старому дворянскому роду. Вместе с семьей, юношей, оказался за границей. Окончил Кембридж. На Новой Земле есть «река Набокова», названная в честь его прапрадеда, ходившего туда на корабле в 1816 году, его бабушке посвящал стихи Тютчев, отец его, человек долга и чести, член 1-й Государственной думы, погиб от пули, заслонив собой своего кумира Милюкова, считая, что закрывает собой Россию.
Стихи — это то, что нельзя написать на чужом языке. Это — неподконтрольное, это высшее, где уже не материя, а дух языка кричит, не прикрытый коронным «приемом» автора, что иноязычно не выразить — ни Пушкин, ни Цветаева, ни Рильке не сумели этого, — в стихах прорывается непереводимое, голое чувство, тоска, судьба, а не литература, вопит слово «выть» — такое редкое для хрустального интеллектуализма художника.
По прозе пером его водила «с постоянством геометра» муза Геометридка, но в поэзии флейты его касалась губами простоволосая нимфа чувства, нимфетка, как потом он ее назовет.
Есть проза современных ему поэтов Пастернака, Мандельштама, Цветаевой, где сохраняется метод поэзии, захлебывается ритм, аллитерации, напор, здесь же, наоборот, мы видим поэзию прозаика, близкую Бунину, — вдруг четкая деталь сквозь слезы:
…угол дома, памятный дубок,граблями расчесанный песок.
Не так-то беспечны его бабочки. Бабочка-память неотвязно напоминает ему желтой каймой своей зыбкую рожь, это березовая греза-бабочка России всюду ностальгически настигает его. Есть у него и стихи на английском, но, конечно, неудачные. Каждый, кто пробует писать стихи на неродном языке, расплачивается банальностью за кощунство. Для меня, например, это святотатство, я не пишу стихов по-английски, если не считать шуточных. Другое дело, когда в видеостихах русское «ТЕСНО МНЕ» зеркально отразилось в «ECHO WHEN».
Порой на набоковских крылышках среди своей пыльцы отпечатаны тексты других поэтов.
Вот интонация Гумилева:
Мы, быть может, преступнее, краше,Голодней всех племен мирских.От языческой нежности нашейУмирают девушки их.
Вот Пастернак:
И покуда глядел он на месяцСиневатый как кровоподтек…
Вот его возлюбленный Ходасевич, которому он посвящал восторженные статьи:
Ах, если б звучно их раскинуть,Исконный камень превозмочь,Громаду черную содвинуть,Прорвать глухонемую ночь.
Порой то Бальмонт, то Майков, то Мандельштам, то даже Маяковский отпечатается. Иногда он нарочито как бы пародирует. Есть такой вид бабочки, которая садится на лист, принимая как бы окраску листа (или коры, или цветка). Прикидываясь листом, она остается летучей бабочкой и, обманув окраской, срывается в небо, в главном оставаясь собой — в полете. Необычен этот поэт Набоков, — если все поэты идут от сложности к простоте, то он и тут перечит. В ранних книгах 1922 года «Горный путь» и «Грозди» он начинает как романсовик, идя путем Апухтина, а то и Ротгауза, подписываясь псевдонимами В. Сирин или Василий Шишков:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});