Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же можно! — вздыхали гостьи, считавшие неприличным в чём-нибудь не соглашаться с хозяйкой. — Не молоденькая ты хозяйка, слава Богу, знаешь, какие порядки заводить. Ваш двор известно какой… По чужим углам не пойдёте шарить, сольцы да крупиц просить.
— И ни-ни-ни! — одушевлённо кричала Арина. — Смерть этого не люблю. Коли такое дело, обойдусь без чего, а по соседям побираться не пойду. Нет, нет, голубушки, у нас и завода этого не было спокон веку.
— Сват, а сват, выпьем, поднеси с морозу! — кричал спасский дьячок, бывший в числе гостей и приехавший уже с порядочным зарядом. — Народ у тебя, видишь, какой хороший собрался, всё хозяева большие, ну, значит, и толковать нечего: подноси! Так и в писании сказано: напои, иже жаждут. Ты понимаешь меня, сват, что я по-церковному говорю тебе: иже жа…
Кончить это церковное слово дьячок Яков затруднился и недостающие звуки дополнил выразительным жестом.
— И то, Иванович, подноси с холодку, что-то продрогли, — поддержали дьячка другие гости, перетаптываясь смазными сапогами.
Но настоящий праздник был ещё впереди. Хотя и вечером пили и ели изрядно, однако все немножко придерживались. «До обеден будто не закон», — думал про себя всякий. К обедне набилось народу в тесную пересухинскую церковь — продохнуть нельзя. Тут не было такого церковного старосты, как Силай Кузьмич у Троицы на Прилепах; церковь была деревянная, бедная, никаких затей, вроде городского протопопа или соборного дьякона, тут не затевали, печей в церкви не было, поэтому господа очень редко посещали зимой пересухинскую церковь. Только Трофим Иванович с Лизою и Надей приехали к обедне, так как он считался церковным старостою.
В церкви было холодно, как в погребе, и во всяком случае, холоднее, чем на дворе. Однако пересухинские бабы и девки преспокойно стояли себе в одних кожаных башмаках и чуть не в одних платьях, нарочно распахивая свои ваточные и заячьи шубки, чтобы все видели их цветные наряды. Весело было глядеть с возвышения клироса на эту пёструю толпу волновавшегося внизу праздничного народа: круглые, широкие рожи деревенских девок — решетом не накрыть, в ярких платках, с безмятежно-счастливым довольством смотрели кругом себя. Двадцатиградусный никольский мороз только подрумянил до густоты малины их тугие деревенские, гвоздём не уколупнёшь, щёки, которые бы наверное не ущипнул своими рыхлыми пальцами уличный любезник Невского проспекта. Как не ликовать им? Дома они целый день ходят бессъёмно в толстых замашных рубахах и в затрапезной юбке из домашнего сукна. А теперь посмотри, как нарядились! Плис да миткаль, да розовые ситцы, да французские платки! Всё подоставали из сундуков, что у кого было; самая бедная, и та так принарядилась, что и не узнаешь, кто она. А мужики стоят — богач, подумаешь, на богаче. У кого шуба некрытая — свита новая поверх полушубка, кушаки бабы понаткали им яркие, длинные; три раза опояшется, ещё концы ниже колен пустит; все попричёсаны, сейчас видно, что бабы их накануне целый час в печке парили. Каждый свечку принёс, каждый на кошелёк троишников изготовил.
Поп Никина служил обедню почти что совсем трезвый. Это с ним случалось крайне редко, и реже всего в престольный праздник. Но после последнего престола Трофим Иванович обещал Никите сделать с ним такую скверную вещь, если он напьётся до обедни, что поп Никита не решился на этот раз полюбопытствовать, исполнит ли в самом деле Трофим Иванович своё обещание. «Не искушай Господа Бога твоего, сказано в писании», с желчным ударением на слоге «его» ответил он своему другу капитану Толстикову, соблазнившему его «дёрнуть троичку» перед благовестом, и позволил себе выпить только один стаканчик, без которого, по его мнению, у него в голове туман стоял.
Мужики не любили Никиту за его безобразие и обзывали «сычонком». Действительно, с ним невозможно было иметь никакого дела. Напьётся пьян и выдумывает разные юродства: просят его, например, окрестить ребёнка Иваном или Семёном, а он нарочно возьмёт да и окрестит каким-нибудь Иегудилом, так что кумовья только глаза вытаращат, да ещё и ломается над ними. Как приходится поминать в молитве имя младенца, он подмигивает и ухмыляется с насмешкой; а не то после крестин подойдёт к отцу, к матери, да и хвалится: «В другой, дескать, раз ещё хуже имя выберу, что и произнести скверно! Я вас отучу четвертаками попу отплачиваться, станете рублёвики доставать!» Одного мужика Никита отпел, но поминая вовсе имени, словно хоронили некрещёного человека; кричит себе: «Упокой,, Господи, душу раба твоего!» — да и только. Уж его шёпотом то тот, то другой просит; дьякона подослали: «Батюшка, мол, раба Константина», — подсказывают ему. А он упёрся, что лошадь норовистая, мотает на всех головой: «Ступайте, говорит, к чёрту, я больше вашего знаю, — и опять за своё: — упокой, Господи, душу раба твоего!» Так и не помянул имени. Никиту два раза преосвященный ссылал в наказанье в монастырь воду толочь и всякий раз опять возвращал в Пересуху.
В нынешний престол Никита не только вёл себя прилично, но даже счёл нужным сказать народу проповедь, чем мужики были очень довольны.
— Нонче славная обедня была, — говорил потом старик Мелентьев. — Поп проповедь сказывал и молебен пел. Ведь он с водки дурак, а тверёзый — поди какой! Божественное учнёт сказывать, хоть бы протопопу в соборе. Слова всё мудрёные у его понайдены, не наши; простому человеку, что грамоте не учён, и понять ничего нельзя. Вот он, брат, у нас какой, «сычонок»-то наш. Кабы не пил, живи с Богом!
Проповедь поп Никита почему-то сказывал на текст «воззрите на птицы небесные, тии бо не сеют, не жнут, не собирают в житницы» и так далее. Тайным поводом этого текста было желание Никиты торжественно уколоть пересухинский приход, что он мало даёт своему попу. Мало даёт, стало быть, много печётся о корысти своей, Бога забывает. Такова была суть проповеди. Но так как проповедь была начата слишком издалека и всё время извивалась окольными путями, хоронясь за евангельские тексты, имевшие мало общего с истинным замыслом проповедника, да кроме того на всяком шагу Никита считал нужным огорошить своих слушателей диковинными словами вроде «непщевати», «преизбыточествующий» и тому подобными, то весьма естественно, что пересухинские полушубки, придвинувшиеся стеною к аналою, только пыхтели, потели да тяжко вздыхали, непронятые ни на волос богословскою сатирою Никиты.
— Об чём это поп проповедь сказывал? — спрашивали мужики у старого Афанасия, выходя из церкви.
— О Миколе-угоднике сказывал, нешто не слыхал? — коротко ответил Афанасий, не поощрявший длинных разговоров.
— Слыхать-то слыхал, да ты всё будто больше нашего знаешь, по твоему старчеству.
Беззлобное, бессмысленное лицо Никиты, с примасленными коровьим маслом грязно-рыжими жёсткими волосами, просияло несказанным удовольствием, когда, отбыв все тягости зимней утрени и зимней ранней обедни в нетопленой церкви, с ничтожною поддержкою в антракте единственного стаканчика, он торжественно растворил в последний раз царские врата и вышел к народу для «отпуста» в белых валенках, торчавших из-под высоко подтянутого подрясника, когда он после «святых славных Богоотец наших Иоакима и Анны» помянул «святителя и чудотворца Мирликийского Николая и всех святых» и нараспев вытянул последнее, поэтому любимейшее своё изречение целой обедни: «Помилует и спасёт вас, яко благ и человеколюбец», — поп Никита был в таком размягчённом настроении духа, что едва не произнёс вслух шевелившегося у него на душе восклицания Богоприимца и пророка Симеона: «Ныне отпущаеши раба твоего». Пастырские труды, пастырская официальность, пастырское воздержание кончены; они назади, вместе с мраками и мразами ночи; перед Никитой сплошной Миколин день, без всяких терниев; вот кругом него, благословляющего на «отпуст» паству, столпились эти милые люди, знаменующие своим праздничным видом земные радости, ожидающие их духовного пастыря. Произнося имя великого чудотворца ликийских Мир, Никита невольно косится на полное и добродушное лицо Трофима Ивановича, который более всех олицетворяет в глазах Никиты святительский праздник, так как именно с кулебяки Трофима Ивановича, с его изумительного травника, с его пятигодовалых наливок ежегодно начинаются для Никиты восторги «престольного». Уж после него и далеко без сравнения с ним чередуются ниспадающей лествицей иные угощения, у иных чад церкви, что представляется воображению Никиты уже без всяких индивидуальных особенностей, как одно сплошное трёхдневное испивание зелёной водки и набиранье в мешки ситных пирогов.
Воротилась от обедни Пересуха, и теперь по всему селу идёт дым коромыслом! Избы растворены настежь, и пар столбом бьёт из дверей. В избах нельзя ни продохнуть, ни протолкнуться. Сколько можно уместить столов, стоят столы, и за столами на лавках всё красные, как свёкла, лица в чёрных и рыжих космах; кто не уместился за столы, ждут очереди толкаясь среди избы. Галденье идёт такое, что за две версты за деревню уйдёшь, и то слышишь.