Генерал террора - Аркадий Савеличев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Садясь в машину, полковник Медзинский, не замечая настроения Савинкова, в самом хорошем расположении духа велел шофёру:
— Быстрее ветра! Пан президент, наверно, уже нас заждался.
Машина летела по снежной дороге, всё больше и больше удаляясь от границы, а Савинков был всё ближе и ближе к распроклятой русской стороне.
«Значит, надо идти туда», — подумал со всей решительностью. Сегодняшний день круто, как и всегда бывало, ломал его судьбу.
...Мыслями он уже был в России.
...Он уже правил этой погрязшей в революциях, несчастной страной.
Уроки дуче Муссолини? Не самые плохие уроки. Последний раз кого же он там встретил? Известнейшего писателя Александра Амфитеатрова, сын которого, Данила, служил в личной охране итальянского самодержца. К дуче теперь невозможно подступиться; голосом — громче трубы иерихонской, славой — выше самого Цезаря, хотя росточком так себе, в кресле на специальной подушке сидит, чтоб свысока взирать на собеседника. А ведь силён бродяга! Савинков и сам не заметил, как подпал под его влияние. Вот кто нужен России — вождь. Кого она изберёт душой своей окаянной?..
Собираясь в неведомую, тайную дорогу, он в приливе последнего откровения писал другому другу-прорицателю, Михаилу Петровичу Арцыбашеву:
«Не знаю, как Вам, но фашизм мне близок и психологически, и идейно.
Психологически — ибо он за действие и волевое напряжение в противоположность безволию и прекраснодушию парламентской демократии, идейно — ибо он стоит на национальной платформе и в то же время глубоко демократичен, ибо опирается на крестьянство. Во всяком случае, Муссолини для меня гораздо ближе Керенского или Авксентьева.
Я знаю, что многие говорят: «Где же С.?» И я так же, как вы, глубоко тягощусь бездействием и словесной проповедью борьбы. Но для того чтобы бороться, надо иметь в руках оружие. Старое у нас выбили из рук. Надо иметь мужество это признать. Новое только куётся. Когда оно будет выковано, настанут «сроки»... Иногда надо уметь ждать, как это ни тяжело. Я повторяю это себе ежедневно, а пока готовлюсь, готовлюсь, готовлюсь».
Савинков был так занят, что не смог даже съездить на похороны своего беззаветного адъютанта: Флегонт Клепиков долго болел и умер на даче в Ницце. Он не жалел ни денег, ни докторов, чтоб продлить дни юнкера, но раны, полученные в Казани, свели его к чахотке. Письмо, только письмо матери, с последним утешением...
Не многовато ли слёз? Дуче не плачет — хнычет никому теперь не нужный Керенский... Себя собрать в кулак — других зажать в единой горсти. Россия любит силу!
Так, военная сила?
Так, программа вождя?
Так, правительство?..
В шутку ли, всерьёз ли, он писал сестре Вере в Прагу:
«...Тебя я назначу министром совести. России такое министерство необходимо не менее, чем — просвещения и наук. И в кабинете у тебя будут висеть два портрета: нашей мамы и Вани Каляева. Кстати, ты всё же зря коришь меня за него. Я вообще заметил, что очень часто люди понимают мои книги совсем не так, как я хотел бы. Недавно даже Серж (!) Павловский (!!!) прочитал (!!!!) моего «Вороного» и предъявил мне свои обиды. Да что вы, в самом деле, сговорились, что ли, не понимать того, что я пишу? И не я ли всё же лучше вас знаю, каков он в конечном счёте был, мой юный и святой друг Ваня Каляев?..
Но всё это — и смерть Флегонта, и обиды Сержа, и твои укоры — анекдотическая мелочь рядом с тем, к чему сейчас подвела нас судьба. Право же, шутка о твоём будущем министерстве совести имеет больше жизненных оснований, чем передовые статьи всех сегодняшних газет Европы. Ты понимаешь, о чём я говорю?
И тогда я сделаю несколько символических жестов, ну, во-первых, министерство совести. А затем памятник Ване Каляеву и другим принявшим смерть за свой слепой террор. Я такой, Вера, поставлю им в Питере памятник, что его будут видеть из Финляндии, а любоваться им и думать у его подножия будут ездить люди со всего света.
Но всё это завтра, завтра. А сегодня мне как воздух необходимы спокойдтвие и трезвость — ив мыслях, и в чувствах...»
Она знала о его планах, догадывалась, но не думала, что время это настанет так скоро. Примчалась из Праги быстрее курьерского.
— Боря? — по-матерински взяла его руку обеими руками. — Ты всё хорошо обдумал?
Он колебался с ответом всего лишь какую-то долю секунды:
— Всё, Вера. Еду... иду, летней позёмкой стелюсь... Судьба!
Она слишком хорошо знала брата. Искра неуверенности, пускай и самая малая, передалась и ей.
— Вот видишь? У тебя сомнения.
Но он уже взял себя в руки:
— Как же без сомнений, Вера. Сомневайся... доверяй и проверяй!..
— Ты всё проверил? Ты хорошо проверил? Не ловушка — Москва?
Чем больше ему возражали, тем сильнее крепла его уверенность. Так было всегда. Так стало и сейчас.
— Москва ждёт меня. Москва подпольная, тайная, но всё равно — Москва. Не Париж бордельный, не словоблудная Варшава. Москве нужен вождь, ей нужен, если хочешь знать, верховный правитель!..
— Ты не забыл, что стало с сибирским верховным правителем? Твоим любимым Колчаком?
Никто другой не смог бы так жестоко упрекать в крахе всего, что было связано с адмиралом, пославшим его в эту растреклятую Европу. Никто! Сестра — могла. Она рубила последние засеки на его дороге домой; она валила вековой лес на тайных, единственно ещё возможных тропах:
— Остановись. Подожди. Оглянись! Я понимаю, Серж Павловский зовёт тебя в Москву. Зовут другие соратники, посланные впереди тебя. Но зовёт ли наш варшавский друг — «Железный Феликс?» С таким жестоким отчеством — Эдмундович!
Как ни умна была, отговаривая брата от этой поездки, но ведь только разжигала упрямство. На помощь пришёл друг душевный, друг первородный — Ропшин. Он уже вопрошал:
— Ну, хорошо, Серж Павловский не понимает, моего «Вороного» принимает за «Бледного» — видите ли, не столь героично я его изобразил! Но ты? Ты, Вера? Сейчас такой миг, что во мне нет никакого геройства. Просто хочу домой. В Россию. Разве Ропшин может в этом отказать Савинкову?
Вера колебалась, прежде чем опустила по-бабьи руки:
— Не может... В таком случае я еду с тобой до Варшавы.
— Вот это дело! — совсем повеселел Савинков и сгрёб сестрицу в охапку. — Собираемся, билеты уже заказаны.
Гибельный круг сужался, потому что всё больше и больше людей вовлекалось в круговорот между Парижем, Москвой и Варшавой. Эмиссары сновали взад и вперёд, готовя для своего вождя «окно» на границе. Не диверсант же, не дрожащий от страха лазутчик, не сума перемётная — сам Борис Савинков изволит прибыть в Россию. Са-ам!..
Он забыл своё собственное старое правило: «Не доверяй!» Никому не верь. Ни врагам, ни друзьям. Особенно — друзьям»…
Правда, в Варшаве, которая была перевалочным пунктом, ещё оставались здравые люди. На донесении своей разведки о тайном намерении Бориса Савинкова перейти границу хитромудрый «пся крев» Пилсудский написал: «Не верю».
Ошибся, ошибся...
В Варшаву, как шляхом сквозным, несло великолепную русскую четвёрку. Ибо как же без Саши Деренталя? Как без Любови Ефимовны?.. Она расплакалась, заламывала свои прелестные руки:
— Вы, вы... бездушный человек, Борис Викторович! Вы едете в Москву... и хотите меня бросить в этом вонючем Париже?!
Разве можно спорить с женщиной после таких слов?..
* * *Своей милой ручкой, но его горькой мыслью она воспроизведёт весь этот тайный переход границы. Господи! В ней, под дамской кокетливой шляпкой тоже кроется свой Ропшин... Интересно, какой ей дать псевдоним? Женщины любят мужские псевдонимы. Жорж Занд. Антон Крайний... хотя всего лишь Зинаида Гиппиус, несчастная 3. Н. Антон! Крайний! В таком случае почему бы Любови Ефимовне не быть... Последней?! Да, Гаврош Последний! Вот так — хорошо.
Рука Гавроша Последнего чертила роковые письмена:
«15 августа 1924 г.
На крестьянской телеге сложены чемоданы. Мы идём за ней следом. Ноги вымочены росой. Александр Аркадьевич двигается с трудом — он болен. Сияет луна. Она сияет так ярко, что можно подумать, что это день, а не ночь, если бы не полная тишина. Только скрипят колеса. Больше ни звука, хотя деревня недалеко.
Холодно. Мы жадно пьём свежий воздух — воздух России. Россия в нескольких шагах от нас, впереди.
— Не разговаривайте и не курите...
На опушке нас окликают:
— Стой!
Польский дозор. Он отказывается нас пропустить. Мы настаиваем. Люди в чёрных шинелях начинают, видимо, колебаться. Борис Викторович почти приказывает, и мы проходим.
Фомичёв вынимает часы. Без пяти минут полночь. Чемоданы сняты с телеги. Возница, русский, плохо соображает, в чём дело. Но он взволнован и желает нам счастья. Теперь мы в мокрых кустах. Перед нами залитая лунным светом поляна. Фомичёв говорит: