По следам карабаира. Кольцо старого шейха - Рашид Кешоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дербент сороковых годов — шумный, типично кавказский многоязычный город, в ту пору еще хранил следы старины в виде допотопных кирпичных строений в один или два этажа, возведенных когда-то русскими купцами, обосновавшимися на юге, в виде холодных сероватых зданий с узкими окнами — бывших казарм, где размещались прежде солдаты колониальных войск Российской империи, нескольких полуразрушенных мечетей с обвалившимися минаретами, откуда муэдзины теперь уже не призывали мусульман на молитву. Мечети действующие если и были, то существовали тайно, и немногие их служители тайно же собирали на молитву правоверных, все больше белобородых старцев, — и научились обходиться без минарета и даже без мухараба[45], потому что намаз совершался в обыкновенных домах или в приспособленных под межгид[46] утепленных сараях — Советская власть не жаловала никакой религии — ни христианской, ни магометанской. Молодежь в ней и не нуждалась, а вот старики не могли так легко отрешиться от представлений, которые впитали с молоком матери. Правда, перед войной ревнители ислама уже так тщательно не скрывали своей приверженности к аллаху, кое-где даже поговаривали об открытии вполне официальных мечетей, но дело до этого не дошло. Однако бывшие муллы, хаджи и шейхи окончательно не потеряли куска хлеба их — кто по убеждению а кто по укоренившейся привычке — приглашали на свадьбы и похороны к ним обращались за помощью и советом особенно люди пожилые больные и увечные, почему-либо не нашедшие успокоения в учреждениях иного рода — в канцеляриях, амбулаториях и собесах. Остаткам магометанского духовенства, ушедшим, так сказать, «в подполье», оставалось только одно — насколько возможно, цепляться за своих немногочисленных прихожан, ибо потерять их означало потерять источник существования, а, если последнее все-таки случалось, искать иных, далеко не всегда законных доходов.
Новый Дербент, город растущей промышленности, рыбаков и докеров, город новой национальной культуры и искусства, жил своей напряженной жизнью, в бодром ритме которой не было места зловещим теням прошлого, и они не омрачали его будней. Но по укромным углам, в паутине и пыли, еще гнездились, скрываясь от дневного света, «осколки разбитого вдребезги» — затаившиеся клерикалы, приверженцы зеленого знамени, под которым они так и не сумели собрать в свое время фанатичных воителей газавата[47], не сумели склонить горцев к союзу с милой их сердцу Оттоманской Портой. Все это было в прошлом, и, если два десятилетия назад кто-то верил еще в чистоту помыслов приверженцев ислама, то теперь легковерных почти не осталось. Оказавшиеся по существу не у дел муллы и шейхи либо превратились в жалких побирушек, либо скатились в болото уголовщины, даже не пытаясь прикрываться личиной поборников истинной веры.
Некоторые из них жили вполне безбедно, хотя нигде не работали; конечно, — на окраинных улочках старой части города, подальше от шумного центра, где все на виду, жили тихо, не обращая на себя внимания, стараясь понапрасну не мозолить людям глаза и во всем следуя древней лакской пословице: «Овечий язык ешь, а человечьего берегись». Отсюда — и высокие каменные или глинобитные заборы, и массивные, окованные железом калитки с оконцем-глазком, запирающиеся на крепкие засовы, и громыхающие во дворах цепями откормленные злобные волкодавы.
В калитку одного из таких дворов ранним июньским утром сорок первого года постучался мужчина в горской папахе из золотистого курпея, гимнастерке из старого сукна, порядком потертой, давно, как видно, не стиранной, и в таких же галифе, вправленных в сапоги. Смуглое лицо его с тонкими щегольскими усиками на верхней губе, выражало туповатое почтение и затаенный страх, когда он, после некоторого колебания, три раза, с равными промежутками, стукнул в калитку костяшками пальцев.
Во дворе звякнуло, послышалось глухое рычание. Мужчина в папахе постоял, вороватым взглядом окинул пустой узенький переулок, спускающийся под гору, и постучал еще раз.
Приоткрылось с той стороны круглое маленькое отверстие в калитке, и на раннего посетителя глянул выцветший, в красных прожилках, старческий глаз.
— Ты? — спросил после долгой паузы дребезжащий глухой голос.
— Я, святой отец. Впусти с миром, — робко ответил посетитель.
— Входи.
Закрыв калитку на засов, встретивший раннего гостя старик в длинном до пят шелковом халате и расписных мягких чувяках, с белым тюрбаном на голове, ворчливо пробормотал что-то и показал костлявой рукой с сухими белыми пальцами на посыпанную гравием дорожку, ведущую к дому.
— Иди вперед, — без малейшего акцента сказал по-русски старик, легонько толкнув в спину явно оробевшего визитера.
Тот покорно повиновался, с любопытством рассматривая двор и постройки. Все тут было крепко, надежно, с запасом.
Полутораэтажный дом из желтоватого кирпича с затейливыми украшениями и полумесяцами на пилястрах, крытый круглой старинной черепицей. В форме оконных рам, дверей, крашеных, видимо, давно, но чистых и аккуратных, мелких кирпичных деталях наружных подоконников и наличников чувствовалось тяготение к восточному великолепию, ограниченному, однако, скромными размерами постройки и почерком мастера, которому явно не доставало чувства меры и пропорций — домик вышел приземистый, кряжистый, и ему вовсе не шли все эти тяжеловесные излишества. Построен он был, пожалуй, лет сто назад, судя по раскрошившемуся кое-где кирпичу и позеленевшей черепице, но содержался в полном порядке.
Сразу за домом виднелась длинная беленая постройка из туфа с подслеповатыми арочными окошками под самой застрехой — не то сарай, не та амбар, — а еще дальше — зеленел сад — груши, айва, урюк.
— Мир дому твоему, Омар Садык, — остановился гость у порога.
— Входи, — так же сухо, фальцетом повторил хозяин.
Большая кунацкая, куда Омар Садык проводил человека в папахе, представляла собой классический образец помещений такого рода. Вошедший осторожно переминался с ноги на ногу, не зная, как вести себя среди этой роскоши. Настоящий персидский шелк расшитых подушек, турецкий орнамент огромного ковра, покрывающего всю заднюю стену, увешанную серебряным оружием — был тут и строгий с коричневой рукояткой кабардинский кинжал, и кривой ятаган с уширенным косым клинком — страшный нож янычар, и сверкающая насечками по серебру ножен настоящая кубачинская сабля. Пол устлан циновками, сбоку, у стены — инкрустированный мавританский столик, на котором стояли кальян и искусной работы бронзовый кувшин для вина с шишаком-крышкой, откидывающейся на шарнире. В углу, у окна, в огромной фарфоровой вазе, расписанной миниатюрами, изображающими сцены из жизни сераля[48], рос куст лимона.
Омар Садык кивнул гостю на подушки, разложенные у стены, и первый показал пример — сел спиной к стене, скрестив по-турецки ноги.
Несколько минут старик молча смотрел на смущенного посетителя.
Жесткое волевое лицо хозяина, желтовато-пергаментного цвета с водянистыми, но все еще пронзительными глазами и ястребиным носом выражало смешанное чувство брезгливости и презрения. Губ почти совсем не было на этом бесстрастно-холодном лице — узкая ехидная щель. Брови, белые, как вата, изредка шевелились, как бы следуя неторопливому течению его мыслей. Он снял чалму — знак паломничества, совершенного в Мекку — хаджа, как называли святое хождение магометане, и обнажил совершенно лысую голову, блестящую, как полированный шар, сплюснутый с двух сторон. Погладил узкую козлиную бородку, тоже белую, словно приклеенную.
— Кто позволил тебе явиться сюда, Зубер?
Зубер Нахов (это был он — блудный братец Зулеты, отсидевший свой срок за воровство и связь с шайкой, угнавшей когда-то карабаира) хотел было подскочить со своего места, но Омар Садык удержал его нетерпеливым движением руки.
— Сиди. Не будь лицемерен. Отвечай. И без лишних слов. Зубер открыл рот и снова закрыл, словно лишился голоса. Он видел этого зловещего старика всего в третий раз, впервые попал к нему в дом, и, несмотря на то, что считал себя человеком бывалым, каковым он и был в действительности с точки зрения любого из своих дружков по уголовному миру, но чувствовал себя сегодня словно жалкий нашкодивший мальчишка, в ожидании розог.
О, он так много слышал об Омаре Садыке!
Старик, сидевший перед ним, прожил долгую, удивительную жизнь, полную разительных перемен и контрастов. Никто не знал его истинной национальности. Омар Садык (кто поручится, что это его настоящее имя?) во времена оны учился в Константинополе, был, говорят, близок в молодости к турецкому двору, потом волею судеб попал в Европу, — тут тоже все было окутано тайной — учился в каком-то колледже в Эдинбурге, потом колесил по разным странам, был в Шанхае. В предреволюционные годы снова объявился в России — преподавал в крымском Аль-Ахраме[49], потом обосновался в Осетии. Совершил хадж в Мекку, поклонившись святой Каабе, где, по слухам, имел связи с племенем курейшитов, мастеров караванной торговли, разбогател, одновременно став шейхом[50] суннитского[51] толка. По возвращении несколько лет провел в Петербурге — к тому времени он знал уже несколько европейских и восточных языков, великолепно говорил по-русски.