Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зощенко кивал, не спорил.
У Зощенко, как запишет Татьяна, было «мёртвое лицо». Его гложет мука, схожая с мукой Луговского: Зощенко обвинят в том, что он сбежал из Ленинграда. Он — между прочим, героический офицер Первой мировой — напишет Сталину, что его «силой усадили в самолёт».
Сталин об этом и сам знал: Михаила Зощенко вместе с Анной Ахматовой вывезли из Ленинграда, как уверяла сама Ахматова, по его личному приказу — об этом редко говорят, потому что всякий помнит, что кремлёвский горец всегда хотел их обоих убить и только не мог найти для этого подходящий повод.
Между тем Ахматова вспоминает, что их эвакуировали на военном самолёте и, мало того, рядом летели истребители: «так близко, что я боялась, что они заденут нас крылом».
Потом, уже в Ташкенте, Ахматовой, по личному звонку председателя Верховного Совета РСФСР Андрея Жданова, выдали дополнительный паёк — он назвал её «наш лучший» поэт.
В отдельном вагоне того же удивительного поезда едут Эйзенштейн, с которым Луговской недавно работал над «Александром Невским», приятель юности Луговского, а ныне маститый режиссёр Пудовкин, всенародная звезда Любовь Орлова и другие столпы советского кинематографа — Трауберг, Рошаль, Александров. Ошалевший проводник этого вагона хвалится на станциях: «Всю жизнь езжу, кого только не возил, но чтоб в одном вагоне ехали и “Броненосец Потёмкин”, и “Юность Максима”, и “Цирк”, и “Весёлые ребята”!»
Цирк и весёлые ребята. И психопат, и мёртвое лицо.
Поезд шёл одиннадцать дней.
РАЗВАЛИНА
В Ташкенте кого только не окажется: Алексей Николаевич Толстой и Корней Чуковский с дочерью, актриса Фаина Раневская, поэт Сергей Городецкий с семьёй, старый знакомый Всеволод Иванов, старый знакомый Корнелий Зелинский, писатель Лидин, драматург Погодин, Надежда Яковлевна Мандельштам…
Луговские — мать, дочь и сын — с домработницей Полей живут на улице Жуковского, 54. Две комнаты с печкой на первом этаже. Наверху, над ними, в балахане (верхняя надстройка узбекского дома) — Елена Сергеевна с тринадцатилетним сыном.
Татьяна Луговская пишет в письмах из Ташкента о городе, «где летом закипает на солнце вода, а зимой грязь, которой нет подобной в мире (это скорей похоже на быстро стынущий столярный клей), где по улицам вместе с трамваями ходят верблюды и ослы…».
«В этом городе, созданном для погибания…» — пишет она.
На крыше дома растёт трава. Посреди комнаты чёрная печка. Звонок у калитки.
Обладавшая несомненным литературным даром сестра Луговского вспоминает ещё про солнце, «от которого можно прикуривать папиросы, мух, величиной с напёрсток, и луну, словно взятую из плохого спектакля», про «Ахматову в веригах» и «булочную на углу, похожу на крысиную нору».
Дыни размером с бельевую корзину. Жёлтые цветы под окнами.
Луговской пьёт совершенно беспощадным образом.
Семью спасает сестра: художница по образованию, она нанялась в местный Дворец пионеров и делает эскизы к пьесе по Валентину Катаеву.
Луговской не желает где-то работать и хоть что-то писать: до апреля 1942-го, за полгода, не будет ни строки.
У матери обнаружен рак, она кричит часами, не прекращая, днём и ночью.
Когда сын пропьёт все досягаемые семейные запасы, он повадится ходить на Алайский рынок — поначалу там ему подносили знакомые и незнакомые: красивый москвич, орден… Но вскоре перестали.
Не беда — он начнёт собирать милостыню и читать стихи за стакан водки.
«Песню о ветре» не желаете, господин хороший? Или про «поросят в витринах»? Про Перекоп, товарищ? Про басмачей не хотите, гражданочка? Про комиссара Усова или полковника Соколова? Про большевиков пустыни и весны? Про восстание в Пешаваре? Налетайте, узкоглазые.
Как ты там писал, поэт, десять лет назад? «Я солдат — / килограммы костей, крови и мышц…»
Теперь бей себя своими собственными стихами по лицу, жри черновики, занюхивай ими.
Как ты обещал: «Где бы ты ни был, — / к востоку ли, к западу, / К северу, к югу, — / эй, друг, помни! — / Цветом, лучом, / ветром и запахом / В теле твоём заполню я / Пулевую дыру».
И теперь ни ветра, ни луча, один запах!
Тем не менее узбеки называют его «урус дервиш». Они его отчего-то уважают.
Может быть, в их понимании этот «урус» ведёт себя разумно.
А ведёт себя он вот так, цитируем поэму «Алайский рынок»:
Мне, собственно, здесь ничего не нужно,Мне это место так же ненавистно,Как всякое другое место в мире,И даже есть хорошая приятностьОт голосов и выкриков базарных,От беготни и толкотни унылой…Здесь столько горя, что оно ничтожно,Здесь столько масла, что оно всесильно.Молочнолицый, толстобрюхий мальчикСпокойно умирает на виду.Идут верблюды с тощими горбами,Стрекочут белорусские еврейки,Узбеки разговаривают тихо.О, сонный разворот ташкентских дней!..………………………………Я пьян с утра, а может быть, и раньше…Пошли дожди, и очень равнодушноСырая глина со стены сползает.Во мне, как танцовщица, пляшет злоба…………………………Подайте, ради Бога.
Мимо проводят козу.
Мимо проносят арбуз.
Мимо проходит женщина с корзиной. В корзине лежит маленький ребёнок и орёт. Женщина говорит: «Ну, Андрюша, ну, тише…»
Потный урус дервиш с плывущей улыбкой тянет ко всем проходящим пустую кепку. Ему весело. Ему невыносимо.
Все обсуждают чудовищные сводки: немцы берут город за городом. Ходят слухи о том, что Узбекистан может стать англо-американской колонией. Не погонят ли узбеки русских? — боятся эвакуированные. Один дервиш ничего не боится.
Сестра Таня записывает про брата: «Он не знает никаких полумер в своём эгоизме».
Никаких. Полумер.
Елена Сергеевна, которую любил и называл Инфантой, живёт по-над самой головою? А ничего.
Всеволод Иванов записывает в дневнике, что у Луговского попутно роман с местной врачихой, «седенькая и картавая» — определяет её Иванов. «Он явился, выпил две рюмки и заснул, как всегда, сидя. Она увела его к себе».
Сколько в этих ёмких словах — «он явился» — содержится скепсиса, переходящего в брезгливость. «Увела его к себе», тьфу. Как собаку.
Другой раз Иванов описывает, как эвакуированные литераторы сидят в столовой и «Луговской пришёл якобы с тем, что хочет позвонить по телефону… сел на подоконник. Погодин… не пригласил к столу Луговского, а один пил водку. Луговской, — внутренне, наверное, — бросил “Хамы!”, — и ушёл боком».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});