Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник) - Наталья Павлищева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С появлением в граде Василька почувствовал облегчение и Филипп. Но то было не облегчение человека, желавшего переложить на кого-нибудь тяжкую ношу и наконец нашедшего сильные плечи, но было облегчение человека, увидевшего подле себя знающего помощника.
Филипп впервые готовил град к осаде и много мучился от разом навалившихся забот, от диких слухов татарского разорения, множества разноречивых советов, местничества и лукавства сильных людей.
Советы давали все: от крикливого Воробья до ветхого монастырского игумена. И если он принимал совет одного, то другие начинали перешептываться, усмехаться и обиженно косились на того, чей совет принял воевода. Если же Филипп делал по-своему, то советники неодобрительно покачивали головами и вели промеж себя пространные речи о том, что как худо бывало, когда не прислушиваются к словам добрых и знающих мужей.
Улавливал воевода глухое недовольство местной знати, сидевшей веками на Московской земле, однако явной крамолы не было. Скрипела местная знать зубами, хмурилась, но ослушаться не смела, помня казненных отцов и дедов своих.
И это еще крепче убедило Филиппа в верности его помыслов установить в Москве такой устав, когда его слово, хотя бы не очень гожее, стало бы строгой заповедью для всех, без помышлений о том, как оно отзовется на судьбе каждого.
Его мысль должна быть мыслью для всех, его воле обязаны покорно повиноваться, слепо идя на многие лишения, позабыв о ближних и пожитках, поставив во главу угла лишь то, что более всего заботило его и должно, по его твердому убеждению, более всего заботить осажденных: как бы Москву поостеречь!
Он подсознательно понимал, что, наказывая держать Москву не щадя живота своего, великий князь не столько печаловался о граде и москвичах, сколько обо всей Суздальщине и для него Москва не есть огороженное стенами пространство, не тысячи людей, у которых своя судьба, свои помыслы, заботы и малые радости, а крепость, которая должна как можно больше задержать татар и дать столь необходимое время для сбора за Волгой дружин младших братьев и племянников и всей, еще не тронутой вражеским копьем, земли. И в этом Филипп видел единственную мудрую, хотя и жестокую правду, которая была необходима для сохранения такой дивно украшенной и привольной Залесской стороны.
Помыслы же Василька о том, чтобы, все побросав, подняв в дорогу только животину, необходимые пожитки, с чадами и детьми идти на общее для всех христиан место сбора, он отвергал не только потому, что они не были согласны с замыслами великого князя и грозили многими потерями от холодов, метелей и бескормицы, но и оттого, что они были непривычными, трудновыполнимыми и потому казались нелепыми.
Филипп уже другую ночь не смыкал очей. Усталость пока не брала его, только лицо поосунулось, очи покраснели, и от них потянулись к переносице темные круги. Он даже шутил, что благословил его Господь на бессонные очи. Но сегодня он столько ездил верхом, столько наказывал, бранился, смотрел и ходил, что к концу дня истомился вконец. Оттого он не поехал, как было задумано, на княжий двор, а поворотил коня на собственное подворье.
В пути воевода старался не смотреть по сторонам, а все глазел на подрагивающий круп идущей впереди кобылы слуги. Он невольно слышал властные голоса сопровождавших его людей, приказывающих освободить дорогу. С каждым их окриком ощущал на себе множество вопрошающих и просящих взглядов черни и остерегался, как бы кто-нибудь из христиан не вцепился бы в стремя и не запросил хлеба, тепла, вспоможения. Он на то и ответить толком не сможет: осадные дворы малы и уже забиты осажденными, а жита мало, и бережет он его крепко, надеясь на длительную, изнурительную осаду.
Иной раз Филиппу казалось, что он находится меж двух огней: с одной стороны именитые, с другой – посадские и крестьяне с окольных сел. Ранее он остерегался только сильных, но теперь, когда мизинное племя выросло числом, все более чувствовал в нем могучую и буйную силу, пока притаившуюся, присматривающуюся, но готовую вот-вот сорваться с места и в один миг расплющить его вместе с семейством и дружиной. Он утешал себя тем, что некому возглавить это шумливое, пестрое воинство, но именно сейчас на него нашло озарение: «А Василько? Разве он не из черных людей, не из посадского предградия? Сметут меня и бояр, а его посадят на Москве воеводой! Ищи потом, кто прав, кто виноват. Только пойдет ли он за крамольниками? Больно поослаб духом Василько».
Жена воеводы, Верхуслава, услышав голос милого друга, выбежала из хором на крыльцо в чем была: в летнике, душегрее, убрусе. Встретила мужа низким поклоном, в котором кроме заведенного обычая угадывались радость и преклонение перед славой, силой и годами мужа.
– Устал я, – вяло улыбнулся Филипп, заметив, как озабоченно посмотрела на него жена.
Верхуслава гораздо моложе его; отец ее, ростовский боярин, был в молодости так высокомерен и многоречив, что попал в немилость к великому князю и потому был рад отдать дочь за неродовитого, но стоявшего подле великого трона владимирского Филиппа.
Глядя на красный лик Верхуславы, Филипп подумал, что же станется с его голубушкой, если произойдет непоправимое, и даже покачал головой, дабы рассеялись недобрые мысли.
Они прошли в хоромы. Сначала Филипп, ступая по-хозяйски шумно и твердо, за ним жена. Перед дверью опочивальни он обернулся и в упор посмотрел на Верхуславу, она засмущалась и потупила очи.
– Подойди ко мне, – негромко молвил Филипп. Жена приблизилась и несмело подняла голову. – Устал я, – пожаловался он, – которую ночь не смыкаю глаз.
Верхуслава уткнулась лицом в грудь мужа и заплакала.
– Полно тебе, полно… – неумело стал утешать ее воевода.
– Боюсь, – подавив плач, призналась Верхуслава, – за чад наших боюсь, а более за тебя. – Она, смотря на мужа снизу, запричитала так, что у Филиппа заныло сердце: – Ой, чувствую, что не отсидеться нам! Все примем злую погибель! Ой, уходить нужно с этого места, пока не поздно!
– Замолчи! – вскричал Филипп и оттолкнул жену. Глаза его выпучились, побледнели и смотрели с ненавистью.
Верхуслава вскрикнула и отпрянула, пораженная не столько криком мужа, сколько его страшным видом, и даже поднесла руку к лицу. Но вместо удара она почувствовала прикосновение его теплой ладони, и до ее слуха донесся примирительный и чуть назидательный голос Филиппа:
– Не любо мне слышать от тебя такие речи. Коли я побегу, побегут и другие, возмутятся смерды, станет в Кремле великая смута.
Верхуслава схватила его руку, прижала к своей груди и быстро, опасаясь, что Филипп перебьет ее, заговорила:
– Страшно мне! Страшно! Быть нам побитыми! Видела я сон, что лежишь ты убиенный, а вокруг огни горят. А нам без тебя жизни не будет…
– Богу молись, – оборвал ее Филипп. Он поморщился: только что произнесенные им слова показались бездушными.
– Страшно мне! – воскликнула Верхуслава. – Все чудится кровавое ненастье, и нет тебя со мной, некому душу открыть. Если обо мне забыл, о чадах подумай!
– Богу молись! – громче сказал Филипп. – Не оставит он нас, сирых. Слышала: явились к одному чернецу святые Борис да Глеб! А о себе и чадах не тужи, я о том помыслю… Устал я от трудов непомерных, спать хочу. А ты помолись за меня. – Он молвил последние слова нежнее.
Не обратив внимания на то, что тень недовольства пробежала по лицу жены, он слегка подтолкнул ее в плечо, давал понять, что беседа закончена. Она послушно отстранилась от него и, глядя печально, перекрестила мужа.
Филипп вошел в опочивальню и позвал Кощея. Кощей, высокий и бледный юноша с сонными очами, помог Филиппу раздеться.
– Иди! – нетерпеливо и устало сказал ему Филипп, присаживаясь на широкую, застланную медвежьей шкурой лавку. Хотелось немедля улечься и сомкнуть отяжелевшие веки, но он умышленно противился сну. Находил удовольствие в предвкушении долгожданного забытья, мечтая, каким крепким, сладким и длительным будет сон.
Ему показалось, что он только что прикрыл очи и заснул, как кто-то потряс его за плечо, сначала робко, а затем все решительней и сильней. Филипп принялся бессвязно роптать. Но назойливое подергивание плеча не прекращалось, и до его разнеженного слуха все явственней доходил торопливый и взволнованный голос:
– Проснись, господине!
Филипп с трудом открыл очи и наказал хриплым недовольным голосом:
– Зажги свечи!
Кощей зажег свечи, и опочивальня осветилась неровным, тусклым светом. Филипп вытер потное лицо и сел на лавку. Над ним склонился Вышата.
Был Вышата в одном лице и ключник, и дворский, и главный оберегатель воеводы и его именьица. Сколько помнит себя Филипп, столько подле него терся Вышата. Вначале проворный непоседа, руки в цыпках, нос и губы обветрены, зеленоватые глазки так и бегают по сторонам, высматривают, где бы найти съестное, как бы сотворить великие шкоды; затем помнит раздавшегося вширь и ввысь молодца, покорно ломавшего к месту и не к месту шапку; и вот уже перед ним стоит сутуловатый матерый мужик с округлившимся и отяжелевшим лицом и тронутой сединой густой бородой.