Ахматова: жизнь - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, тень неблагополучия, нависшего над Мандельштамом, о которой вспоминает Ахматова, была достаточно реальной. И тем не менее и Эмма Герштейн не ошибается, свидетельствуя, что за несколько дней до ареста и сам поэт, и его жена были крайне далеки от мысли о почти неминуемом, как скоро выяснится, событии. Почему? Видимо, потому, что к апрелю 1934-го стало ясно, что «красный граф» отнесся к инциденту с пощечиной с юмором, а благодаря экстренным мерам, принятым одним из братьев поэта, миновала и угроза высылки по причине нехорошего социального происхождения. Утратили остроту и опасения по левоэсеровской линии, так как Иванова-Разумника благодаря вмешательству видного партийца В.Бонч-Бруевича всего лишь сослали в губернский Саратов. Что до главной причины ареста, стихотворения «Мы живем, под собою не чуя страны…», то именно с этой стороны не только Надежда Яковлевна, но даже Анна Андреевна неминуемой и совсем скорой гибели почему-то не опасалась и в мае, получив от Осипа очередную телеграмму с приглашением в гости, впервые в жизни уезжала из Ленинграда без предчувствий, с надеждой прогостить у Мандельштамов весь май. Однако сразу же по приезде оказалась единственной, не считая Надежды Яковлевны, свидетельницей подробностей его ареста в ночь с 14 на 15 мая того же года и последующей ссылки… Пунктуально воспроизведенные в «Листках из дневника», они общеизвестны. Но при этом ни один из биографов, что О.М., что А.А., не попытался ответить на неизбежно возникающий у читателей вопрос. Как же отнеслась Анна Андреевна и к самой сатире, а главное, к тому, что Мандельштам, сделав расстрельные стихи достоянием гласности, подставил под удар не только себя, но и ближайших друзей? В том числе и Льва Гумилева, который, как известно из протокола допроса Мандельштама, их одобрил – дескать, «здорово»?
История эта крайне запутанная. Не ясно, к примеру, читал ли Осип Эмильевич антиоду за общим столом у себя в квартире, то есть всем названным им при допросе лицам одновременно, или каждому в отдельности и под страшным секретом. Ахматова в «Листках из дневника» факт коллективной читки вроде бы не подтверждает: «О.Э., который очень болезненно переносил то, что сейчас называют культом личности, сказал мне: "Стихи сейчас должны быть гражданскими" и прочел "Под собою мы не чуем…"». Лаконизм этой сухой фразы, кое-как прилаженной к разговору о поэзии, приводит, честно говоря, в недоумение. Удивляет и явное нарушение (в «Листках») последовательности реплик. На самом деле Мандельштам, конечно же, сначала прочел А.А. сатиру на Сталина и лишь потом, поняв по ее реакции, что она Аннушке «не показалась», стал доказывать, что в годину горя поэзия должна быть гражданской. Момент очень важный, ибо сделанная Ахматовой рокировка априори исключает читательский вопрос: что же такое сказала автору А.А., если тот вынужден был защищаться ссылкой на некрасовское: поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан? Упоминая ключевое в судьбе героя «Листков» событие между прочим, Ахматова явно уклоняется от его обсуждения. Лаконизм сообщения о самом важном особенно бросается в глаза в сравнении с весьма пространным описанием людей, приходивших со словами соболезнования к жене арестованного поэта (женщин, мол, было много, а из мужчин один Перец Маркиш). Может быть, Анна Андреевна оттого и лаконична, и уклончива, что ее мнение на сей счет совпадает с мнением Пастернака, и не его одного? Напоминаю это замечательное по выразительности «соображение понятий»: «То, что вы сейчас мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, к поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне их не читали, я ничего не слышал и прошу вас не читать их никому другому».
Полностью, думаю, все-таки не совпадает. Но, видимо, Анна Андреевна, как и Пастернак, не считала самоубийственную антиоду произведением, ради которого стоило рисковать жизнью поэту такого масштаба, как Мандельштам. Верные Знаки его могущества рассеяны по тексту «Листков из дневника», и вряд ли эта стилистическая операция проделана без оглядки на спор о стихах про кремлевского горца, не обещающий ни перемирия, ни примирения и через три четверти века:
«У Мандельштама нет учителя. Вот о чем стоило бы подумать. Я не знаю в мировой поэзии подобного факта. Мы знаем истоки Пушкина и Блока, но кто укажет, откуда донеслась до нас эта новая божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама!»
«Ни с чем не сравнимое огромное событие поэта, первые стихи которого поражают совершенством…»
«Трагическая фигура редкостного поэта, который и в годы воронежской ссылки продолжал писать стихи неизреченной красоты и мощи…»
Короче, хотим мы этого или не хотим, но придется признать или хотя бы допустить, что Ахматова проявила чудеса стилистической изобретательности, дабы уклониться и не сказать прямо: сатира на кремлевского горца, при всей ее злободневности, и «новая божественная гармония» – «вещи несовместные» и Мандельштам, настаивая, что антиода – литературный факт, «недостоин сам себя». Не желая открыто, в мемуарной прозе, осуждать великого поэта, чтобы не уподобиться заклятым врагам носителя божественной гармонии, А.А., предполагаю, все-таки зафиксировала в черновиках свое особое мнение. И о тексте, до сих пор рождающем споры, и о том, какими последствиями он чреват. Причем не только самому автору. Я имею в виду следующее четверостишие:
За такую скоморошину,Откровенно говоря,Мне свинцовую горошинуЖдать бы от секретаря.
В новых изданиях А.А. этот утаенный текст датируется 1937 годом, а не как прежде: 30-е гг., и это важное для нашего сюжета уточнение. В 1937-м, в мае, то есть к началу Большого террора и повторных арестов, у Мандельштама кончился срок ссылки и он вместе с женой вернулся в Москву. Разрешения на прописку в столице у супругов не было, но они упорно не желали с этим фактом считаться. Осип Эмильевич регулярно наведывался в правление Союза писателей, требуя у литературных чиновников разрешения на авторский вечер, и Надежда Яковлевна пустым и опасным хлопотам мужа не препятствовала, хотя и видела, что от Осипа шарахаются. Даже далекая от политических тонкостей Эмма Герштейн понимает, что в теперешней ситуации О.Э. может спасти лишь бегство. Бросить квартиру, перестать цепляться за Москву и бежать, бежать, бежать без оглядки куда глаза глядят – в глушь, в провинцию. Она и потом будет считать, что Осип мог бы выжить, как выжил Николай Эрдман, если бы Надежда Яковлевна сразу же, немедленно по возвращении из Воронежа увезла полубезумного мужа в какой-нибудь глубынь-городок. В конце концов они так и сделали – спрятались в Твери. Но вдруг в январе 1938-го вернулись в столицу и опять замелькали, замаячили перед раздраженными глазами писательского начальства и до смерти испуганных коллег…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});