Монах - Мэтью Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но горе мое было бесплодным. Моя дитя меня покинуло, и все мои вздохи не могли ни на миг вернуть биение жизни в его нежное тельце. Я оторвала полосу от моего савана и запеленала в нее мое прелестное дитя, прижала его к груди, обвила мягкую ручку вокруг моей шеи, прижалась щекой к его холодной щечке. Так расположив его мертвые члены, я осыпала его поцелуями, разговаривала с ним, плакала и стенала над ним не переставая. Раз в сутки в мою темницу входила Камилла принося мне еду. Такое зрелище не могло не тронуть даже ее кремневое сердце. Она опасалась, что столь чрезмерное горе вызовет у меня помешательство, и правда, порой на меня находило безумие. Памятуя о сострадании, она уговаривала меня отдать трупик для погребения. Но я не соглашалась. Я поклялась, пока жива, не расставаться с ним. Его присутствие было моим единственным утешением, и никакие уговоры не достигали цели. Вскоре он превратился в бесформенную массу разложения, омерзительную и гнусную для всех глаз, кроме материнских. Тщетно человеческие инстинкты требовали, чтобы я с отвращением отринула эту эмблему смертности. Я отвергла и поборола это отвращение. Я все так же прижимала мое дитя к груди, оплакивая его, любя, обожая! Час за часом проводила я на моей убогой подстилке, созерцая то, что еще недавно было моим ребенком. Я пыталась различить его черты под стершей их маской тления. В моем заключении это печальное занятие было моей единственной радостью, и я ни за какие сокровища не отказалась бы от нее. Даже когда меня освободили из темницы, я покинула ее с моим ребенком на руках. Уговоры двух моих заботливых сиделок (тут она взяла руку маркизы, а затем Виргинии и по очереди прижала к губам) наконец убедили меня предать мое злополучное дитя земле. И все же я рассталась с ним неохотно. Однако рассудок все-таки взял верх, я отдала его, и мое дитя теперь покоится в освященной земле.
Я уже упомянула, как аккуратно раз в сутки Камилла приносила мне еду. Она не искала усугубить мою печаль упреками. Правда, она советовала мне оставить всякую надежду на свободу и земное счастье, но убеждала переносить преходящие горести с терпением и черпать утешение и поддержку в молитвах. Видимо, мое положение трогало ее сильнее, чем она решалась признаться. Но она верила, что даже малое оправдание моего греха уменьшит мое раскаяние в нем. Часто, пока ее уста живописали всю чудовищность моего отступничества, в ее глазах читалась жалость к моим страданиям. Собственно, я убеждена, что моими мучительницами (остальные три монахини иногда тоже заходили в мою темницу) руководила не столько жестокость, сколько идея, что спасти мою душу можно, только подвергая мучениям мое тело. Но даже и такое убеждение не могло бы до конца искоренить в них сострадание, и они сочли бы мою кару слишком суровой, если бы все лучшее в них не было задавлено слепой покорностью воле настоятельницы. Ее же злоба не угасала. План моего бегства открыл аббат капуцинского монастыря, и она полагала, что мой стыд принизил ее в его мнении, а потому ее ненависть не знала утоления. Она объявила монахиням, чьему надзору меня поручила, что мой грех гнуснейший, что любых страданий слишком мало для его искупления и что спасти меня от вечной гибели можно, лишь карая мой проступок со всемерной строгостью. Для слишком многих в обители слово настоятельницы было законом. Монахини верили всему, что она изрекала, и признавали верность ее доводов вопреки рассудку и состраданию. Поэтому они исполняли ее указания с величайшим тщанием в полном убеждении, что смягчить мою участь или выказать хоть малейшую жалость к моим мукам — значит прямо погубить все мои надежды на вечное спасение.
Камилла, главная моя тюремщица, получила от настоятельницы приказ обходиться со мной беспощадно. Выполняя его, она часто пыталась убедить меня, сколь справедлива моя кара и как огромно мое преступление. Она внушала мне, какой счастливицей должна я почитать себя, спасая душу через умерщвление плоти, и даже порой грозила мне вечной гибелью. Однако, как я уже упоминала, она всегда завершала свою речь словами утешения и ободрения, а в остальном я легко узнавала выражения настоятельницы, хотя исходили они из уст Камиллы. Один раз — и только один! — настоятельница навестила меня в темнице. Она обошлась со мной со всей свирепостью, осыпала поношениями, упреками в греховности, а когда я воззвала к ней о милосердии, велела мне просить о нем Небеса, ибо на земле я его не заслуживаю. Она даже на мое мертвое дитя смотрела без всякого чувства, а когда уходила, я услышала, как она приказала Камилле усугубить тяготы моего заключения. Бессердечная женщина! Но я поборю свое негодование. Она искупила свои грехи страшной и нежданной смертью. Да покоится она с миром, и пусть ее преступления будут прощены на Небесах, как я прощаю ей свои страдания на земле!
Так влачила я свое страшное существование. И не только не свыкалась с темницей, но взирала на нее со все большим ужасом. Холод словно становился более пронизывающим, воздух — более душным и смрадным. Мое ослабевшее тело снедала лихорадка. Я исхудала, и у меня уже более не хватало сил вставать и разминать затекшие члены в тех пределах, которые допускала длина моей цепи. Но как ни была я измучена, утомлена и бессильна, мне было страшно искать утешения в сне. Меня то и дело будили ползавшие по моему телу отвратительные насекомые. Порой я чувствовала, как по моей груди движется раздувшаяся жаба, безобразная и разжиревшая на ядовитых миазмах темницы. Иногда меня пробуждала быстрая холодная ящерица, оставив слизистый след поперек моего лица и запутавшись в нечесаных прядях моих всклокоченных волос. Часто, проснувшись, я замечала, что вокруг моих пальцев обвились длинные черви, размножавшиеся в разложившейся плоти моего младенца. Я кричала от ужаса и омерзения и содрогалась от женской слабости, стряхивая с себя этих тварей.
Таково было мое положение, когда Камилла внезапно заболела. Опасная горячка, которую считали заразительной, приковала ее к постели. Никто, кроме белицы, назначенной за ней ухаживать, не подходил к ней из страха слечь с той же болезнью. Она была в бреду и, разумеется, не могла навещать меня. Настоятельница и остальные три монахини, посвященные в тайну, последнее время предоставили меня всецело надзору Камиллы и, занятые приготовлениями к празднику, вероятнее всего, просто про меня забыли. О причине, почему Камилла перестала меня навещать, я узнала только после моего освобождения от матери Святой Урсулы. А тогда я ни о чем не подозревала. Напротив, я ожидала появления моей тюремщицы сначала с нетерпением, а потом в отчаянии. Прошел день, миновал второй, наступил третий, а Камиллы все не было! И не было пищи! Время я узнавала по выгоранию масла в моем светильнике — к счастью, Камилла в последний раз оставила запас его на неделю. Я полагала, что монахини либо забыли обо мне, либо настоятельница приказала им оставить меня умирать голодной смертью. Второе казалось мне более вероятным. Однако любовь к жизни настолько присуща человеческой природе, что я боялась поверить такой мысли. Как ни ужасно было мое состояние, жизнь все еще была дорога мне и я страшилась ее потерять. Каждая проходящая минута доказывала мне, что я должна оставить всякую надежду на спасение. Я превратилась в скелет. Мои глаза уже слепли, члены начинали костенеть. Страдания эти и муки голода, грызшего мои внутренности, я могла смягчать лишь частыми стонами, которые тоскливым эхом отдавались от сводов темницы. Я смирилась со своей участью и с минуты на минуту ожидала смерти, когда мой ангел-хранитель, мой любимый брат явился, чтобы спасти меня в самый последний миг. Мои совсем ослепшие глаза вначале его не узнали, когда же я разглядела знакомые черты, прилив восторга был столь велик, что я его не перенесла. Радость, нахлынувшая на меня, когда я вновь увидела дружеское лицо — и лицо столь мне дорогое, — оказалась слишком велика: природа не могла вынести такой бури чувств и обрела убежище в бесчувствии.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});