Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приятель, к которому Висовин приехал и который втянул его в организацию, вскоре умер, поскольку из заключения он вернулся смертельно больной. Висовин остался жить в его комнатке. Впрочем, он все-таки вынужден был обратиться к журналисту за помощью, хоть это и было тяжело. Журналист, который, невзирая ни на что, по-прежнему пользовался авторитетом в определенных кругах и как раз среди потенциальных (или даже прямых) сталинистов,– они все-таки не могли забыть его прошлой талантливой и популярной в народе деятельности, особенно в период войны с фашизмом, журналист сумел достаточно просто помочь Висовину в бытовом смысле. Более того, у меня даже складывалось впечатление, что он время от времени присылал Висовину довольно солидные денежные субсидии.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
То утро, когда я впервые должен был идти на задание, хоть и не очень рискованное, но серьезное, именно к памятнику Сталину, где, кажется, между нами и активными (судя по активности, явно молодыми) сталинистами завязалась упорная принципиальная борьба, то утро мне запомнилось хорошо. Заснул я поздно и, разбуженный Висовиным, проснулся в состоянии болезненном, с кислятиной во рту, с вялыми, слабыми руками и ногами, с болезненно легкой головой. (При нездоровье голова чаще бывает тяжелой, но иногда и болезненно легкой, этак словно пружинит.) Ладонь, неудачно проколотая вчера во время ритуала вступления в подпольную организацию, побаливала, и приходилось умываться одной рукой. Впрочем, умывшись, я несколько приободрился. Было уже начало шестого, а нам еще предстояло добираться к назначенному месту, к тому же Висовин затеял завтрак, так что мы несколько запаздывали. Полноценный завтрак еще более меня взбодрил. (Последнее время, растратившись непомерно, я вновь питался скудно: хлебом, леденцами и кипятком.) На пустой из-за раннего времени общественной кухне Висовин быстро и ловко приготовил из черствых белых булок гренки, залитые яйцами, и крепкий, ароматный кофе. Кажется, я потерял самообладание, набросившись на еду, ибо Висовин вдруг спросил меня:
– На какие шиши ты живешь?
Я растерялся и даже покраснел, но потом быстро опомнился. (Особенно меня взбодрило «ты», как впервые ко мне обратился Висовин.) Я вкратце объяснил ему мое положение, так же обращаясь на «ты».
– Сегодня же поговорю со Щусевым,– сказал Висовин,– либо устроим тебя на какую-нибудь работенку, либо, может, временно возьмем даже на финобеспечение.
Я не знал еще тогда, что организация располагает определенным финансовым фондом, поступления в который идут разными путями и от разных лиц, конечно же, под маркой помощи пострадавшим. Следует добавить, что многие лица, особенно с известными фамилиями, в том числе и журналист, действительно даже понятия не имели о конечных целях организации (замечу, как и некоторые ее члены) и вообще думали, что речь идет о частном благотворительном обществе реабилитированных, созданном для взаимопомощи. Потому эти люди с достатком и с уважаемыми фамилиями охотно шли навстречу, полагая, что самим реабилитированным виднее их нужды. Кроме того, им льстила посильная и неопасная (как они полагали) деятельность по поддержке общества хоть и чисто благотворительного, но не официального, даже полулегального, как им доверительно объясняли. Полулегального потому, что, к сожалению, еще существует инерция со времен Сталина всякое частное начинание считать вражеским, так что в период сталинизма даже личные чувства были монополизированы государством. С этим они, конечно, соглашались, причем с той ироничной полуулыбкой, которая была найдена либеральной толпой еще во времена царизма, когда эта полуулыбка служила им главным оружием в борьбе с официальностью. После революции эта полуулыбка постепенно забылась, но со смертью Сталина, где-то в конце пятьдесят четвертого, эта полуулыбка возродилась вновь… Однако в то утро я ничего еще не знал о подобных тонкостях и потому приятно удивился, когда услыхал о возможности денежной субсидии…
День обещал быть душным и тяжелым, хоть солнца не было и все небо заволокло низкими тучами, но не из тех, которые разрешаются быстрой свежей грозой. Воздух был влажным, как в парилке. Памятник Сталину (через два года его убрала за одну ночь рота саперов), памятник Сталину был, собственно, сооружен еще при жизни самого Сталина (как и большинство памятников, если не все), но сооружен не в тот послевоенный, победный период, когда сталинские скульптуры росли вовсю и всюду (так что со смертью Сталина его многочисленные скульптуры автоматически превратились в памятники). Скульптуры-памятники, построенные в послевоенный период, вследствие массовости несколько утратили конкретный облик, носили на себе печать аляповатости и посредственного ремесла. На них Сталин изображался с бесчисленными, во всю грудь, грубо сделанными гранитными, бронзовыми или даже гипсовыми орденами, в фуражке с вензелями и в твердом остроплечем мундире генералиссимуса. Памятник же, вокруг которого – из-за публичной демонстрации уважения или публичной демонстрации неуважения – разгорелась наша борьба с также нелегальной организацией Орлова (если только ее возглавлял Орлов, ибо впоследствии появилось предположение, что Орлов был лишь подставной фигурой), памятник этот был старый, тридцатых годов, и чуть ли не первый в городе. Сооружен он был явно талантливым скульптором и изображал Сталина человеком молодым, когда убеждения не застыли в некой старческой маске непогрешимости – выражении, каковое существовало на всех массовых скульптурах последних лет… Поза его также была не напыщенна, величественна, но проста, в распахнутой солдатской длинной шинели, а худое, чрезвычайно пригодное, чтоб быть высеченным из гранита, лицо горца (в последние годы это одряхлевшее лицо чаще отливали из бронзы, материала для массовых, не индивидуальных изображений), итак, высеченное из гранита лицо оживлено было некой чуть даже несерьезной усмешкой. Короче, это был именно тот Сталин, не человек, а образ, которому искренне верили, но перед которым еще не преклонялись как перед идолом. Вот почему именно перед этим памятником застрелил себя фронтовик-сталинист (случай этот описан был в подпольном опусе Орлова). И вот почему именно этот памятник был избран крайними сталинистами для публичных демонстраций своей любви к Сталину вопреки хрущевщине и господствующей официальности. Ну и к тому же памятник находился в центре, в оживленном месте, и был для публичных демонстраций весьма пригоден. Располагался памятник в скверике на краю большой шумной площади.
Сейчас площадь была полупуста. По ней лишь изредка проносились ранние трамваи да шли редкие пешеходы. Наша задача состояла в том, чтоб ликвидировать цветы и венки сталинистов еще до того, как площадь станет оживленной и в скверике появится народ. О ведущейся борьбе власти знали, но относились к этому весьма неясно и с какой-то странной, растерянной стыдливостью. Вообще их отношение к проявлению публичной демонстративной любви к Сталину в тот период официальной хрущевщины напоминало отношение к проявлениям публичного уличного антисемитизма. И в том и в другом случае в их действиях появлялась какая-то двусмысленная неловкость… Конечно же, с одной стороны это нехорошо, вроде бы не по закону, но, с другой стороны, стоит ли заострять и привлекать внимание?… Тут ведь и обратного результата добиться можно… Не лучше ли потише, не баловать вниманием, и вообще вроде бы всего этого и нет… Оно и лучше… Вот так косноязычно и полушепотом станут разговаривать с вами, если вы будете настойчиво требовать принятия мер… И даже с какими-то намеками, опускаясь с официальности до полуофициальности, если вы, конечно, человек умный и видите не только поверхность явлений, но и немного в глубину…
Вот так примерно разговаривали власти (в лице постового милиционера, дежурящего посреди площади) с Горюном, когда он еще три недели назад, едва цветы были замечены у пьедестала памятника, решил сигнализировать властям, вопреки предостережениям не только Висовина, но и Щусева. (Висовин мне все это пересказал достаточно красочно.)
– Я не намерен отказываться от легальных средств борьбы со сталинизмом,– ответил им Горюн на предостережения. (Горюн, как мне тогда казалось, ибо позднее я видел его и в ином качестве, Горюн был человек до того ожесточившийся, что чувство юмора навсегда покинуло его, и вообще в нем осталось лишь два чувства: злоба и печаль.)
– Товарищ милиционер,– сказал Горюн, подойдя к нему,– на вашем участке совершен акт вандализма… Так же как преступно и антигуманно разрушать что-либо прекрасное, так преступно украшать и демонстрировать любовь ко всему античеловечному и непорядочному… Украшать цветами памятник Сталину, который пролил реки невинной крови, о чем вы, конечно, читали в газетах, есть преступление уголовное и достаточно тяжелое…