Зависть (сборник) - Юрий Олеша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зубр в цилиндре. И появилась странная – в коричневой, как мне теперь кажется, обложке – книжка, чем-то напоминающая афишу. Называлась
«Облако в штанах».
Футурист.
О поэзии в Одессе не знали, но слово «футурист» быстро распространилось, и именно с тем оттенком, который придали ему буржуа во всей стране.
Мне было семнадцать лет. Нельзя было соединить Блока и Маяковского. Стихи должны были соответствовать мечтам о любви. И только это соответствие я и усматривал в Блоке. Ни «пустынного квартала, в котором жили поэты», ни «новой Америки», ни «цыплячьей желтизны жокея» – этого я не увидел. Трудно было в том возрасте уловить связь между Блоком и Маяковским и сказать себе, что стихи о «пустынном квартале» могли бы быть написаны Маяковским.
В годы Гражданской войны Одесса оказалась отрезанной от советской России. Интервенция. Деникин.
Но к нам доходил волновавший воображение слух об удивительной деятельности поэтов в Москве. Они читают стихи на площадях. У них есть клубы. Они агитируют. Это было странно, ново.
Рассказывали о Маяковском. Он рисует плакаты. В цирке поставлена «Мистерия-Буфф».
Мы ощущали, что искусство советской России начинает приобретать какое-то новое значение. И более других было связано с этой новизной имя Маяковского. Уже тогда сложилось впечатление, что этот поэт добился того, о чем мечтал, что теперь он действует в своей стихии.
«150 000 000». Новая поэма Маяковского. К нам она не дошла. Но мы знали, что он выпустил ее без подписи. Он хотел, чтобы авторство не закреплялось. Пусть каждый вносит свои дополнения. Поэзия исходит от народа. Уже тогда он не представлял себе иной деятельности поэта в революции, как создание эпоса, – создание такой поэмы, которую народ признал бы своей.
Маяковского нет в живых, и мы рассказываем о нем молодежи. Он был очень высокого роста, сильного сложения, широкоплечий. Он мощно стоял, ходил широкими шагами, носил трость. Высокая фигура мужчины в шляпе и с тростью.
Рассказывали, что перед отъездом в Америку он спросил кого-то, не будет ли для него затруднением то, что он незнаком с боксом. В Америке, мол, легко возникают драки и необходимо знать бокс. Тогда сведущий человек ответил: если уж на вас кто-нибудь нападет, то и знание бокса вам не поможет, потому что рискнет на вас напасть только чемпион.
У него был замечательный голос. Трудно передать тем, кто не слышал, особенности этого голоса. Считалось, что у Маяковского – бас. Действительно, у него был бас, который рокотал, когда Маяковский говорил, не повышая голоса. Но иногда, когда Маяковскому нужно было перекрыть шум диспута, голос его звенел. Все стихало. Когда он был разгневан, сила, которую он применял для того, чтобы крикнуть, долго не исчерпывалась и долго еще, когда он уже молчал, сказывалась сопровождающими дыхание рокочущими звуками.
Хотя он и сказал, что «с хвостом годов он становится подобьем чудовищ ископаемо-хвостатых», однако в свои тридцать семь лет он не изменился внешне: признаков постарения на нем не было, он был так же прям, развернут в плечах; когда в разговоре он утверждал что-либо, тогда челюсти его двигались так, как будто он разгрызает…
Трудно литературными средствами создавать портрет. Получается накопление отдельных черт, и читатель, запоминая их в механическом порядке – одну за другой, как они предложены писателем, – не получает того краткого впечатления, которое дает живой образ.
Однажды я остановился перед витриной, где выставлены были пожелтевшие на солнце книжки библиотеки «Огонька», и только с двух портретов был направлен на меня взгляд, который заставил меня думать о том, что такое жизнь. Один портрет был Чаплина, другой – Маяковского.
Существовало мнение о том, что Маяковский резок, груб, высокомерен. Действительно, в пылу диспута, стоя на эстраде, в расправе с пошлостью, он казался таким. Его реплики, которые повторяются до сих пор, были уничтожающими. Но те, кто знал его ближе, скажут, что он был учтив, даже застенчив. Не было хозяина радушней, чем он. И одним из главных его свойств было чувство товарищества.
Разговаривать с ним было наслаждением. Он был остроумен, все понимал, уважал собеседника, был нежен с друзьями и с женщинами. Эта нежность, исходящая от большого и сильного человека, была особенно обаятельна, так как она говорила о том качестве, которое сильнее других привлекает сердца и которое присуще настоящим художникам. Это качество – человечность художника.
Суждения Маяковского отличались самостоятельностью, и ожидать его реплик, следить за ходом его мыслей было настолько увлекательно, что каждый из нас охотно променял бы любое времяпрепровождение на беседу с Маяковским.
Особое значение приобретало каждое собрание, когда на нем присутствовал Маяковский. Его появление электризовало нас. Мы чувствовали приподнятость. Приятно было разглядывать его. Рукав, записная книжка. Папиросы. Он был поистине знаменитостью, большим человеком, той личностью, внимание которой кажется уже признанием твоих собственных качеств – и этого высокого лестного внимания всегда хотелось у Маяковского заслужить.
Его суждения передавались из уст в уста. О нем много говорили. Как он относился к этому? Как он оценивал это? Был ли он тщеславен? Не знаю. Во всяком случае, никогда нельзя было сказать, что он «красуется». Наоборот, он проявлял стремление снижать многое. Родственная Толстому нелюбовь к общепризнанным ценностям часто сказывалась в нем. Желание назвать все по-своему. Он выступал в Ленинграде в одном из институтов. Я сидел в зале. По бокам сцены стояли колонны. Он отвечал кому-то на вопрос и, строя какой-то пример, привлек в него колонны. «Ионические колонны, – сказал он и вдруг добавил: – Как любит выражаться Олеша». Неожиданность этого хода ошеломила меня. Аудитория смеялась. Потом я понял: он не хочет повторять готового термина – да еще такого «красивого». Ионические колонны? Этот термин существует давно? Неправда. Его выдумал другой писатель – Олеша. Этим ходом Маяковский утвердил, во-первых, свое неуважение к авторитетам, а во-вторых, спародировал писателя, с методом которого он не согласен.
От Маяковского я услышал однажды:
– Я могу хорошо относиться к человеку, но если он плохо написал, я буду ругать его, несмотря ни на что!
Он был очень строгим судьей. Его боялись. Он в лицо высказывал самые резкие мнения. Многие не любили его за это. Как всегда, фигура большого художника, независимого и уверенного в себе, вызывала у многих раздражение. Поджидали его срывов. Постоянно говорили о том, что Маяковский «кончился». В последний раз я видел Маяковского на диспуте по поводу постановки «Бани». Его ругали, обвиняли в непонятности, в грубости, в примитивизме, говорили даже, что он халтурит.
Можно ли было возвести более страшное обвинение на Маяковского, чем обвинение в халтуре, в недобропорядочности? И это говорилось тогда, когда, создавая «Баню», Маяковский искал новых форм народного театра.
Через некоторое время я увидел его мертвым в его квартире, в Гендриковом переулке, на кровати – он лежал в позе идущего, как впоследствии передал свое впечатление Борис Пастернак.
Маяковский много путешествовал. Он сам говорил, что путешествия ему заменяют чтение. Есть мексиканские, нью-йоркские и парижские фотографии Маяковского. На одной виден пустой цирк, где происходят бои быков, – и стоит над этим огромным пространством фигура Маяковского.
Если путешествия заменяли ему чтение, то, значит, он извлекал из путешествий то, что извлекают из книг: мысли о мире, о жизни, о себе. Путешествуя, Маяковский думал, накапливал выводы, строил свою концепцию мира.
Есть у Маяковского стихотворение «Товарищу Нетто – пароходу и человеку». В самом названии уже дана такая новизна, которая не могла бы появиться в поэзии старого мира. Это совершенно новая философия – могущественно реалистическая, – резко противоположная меланхолическому тону всей мировой поэзии. Это первая эпитафия в поэзии социализма.
В этом гениальном стихотворении Маяковский высказал все те выводы, которые создались у него после того, как он осмыслил мир. Только та жизнь замечательна, которая отдана борьбе за коммунизм.
Это он,Я узнаю его,в блюдечках-очкахспасательных кругов– Здравствуй, Нетте!Как я рад, что ты живойдымной жизнью труб,канатов и крюков.
Поэт видит друга – убитого коммуниста – живым. Сперва это видение пугает его. Потом он говорит себе: не загробный вздор! Убитый друг живет перед ним в виде парохода. В виде вещи. В виде создания других людей. Маяковский как бы говорит: остаются живыми погибшие ради победы пролетариата. И это не загробный вздор!
Мы идем сквозьревольверный лай,Чтобы, умирая,воплотитьсяв пароходы,в строчкии в другие долгие дела!
Такова концепция жизни и смерти Маяковского. Отдав свой гений на службу пролетариату, он, как и друг его – убитый дипкурьер, – остался живым в своих строчках, в примере героической жизни и славе, которой увенчал его пролетариат.