Воспоминания о Николае Глазкове - Борис Слуцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часто Николая Глазкова хотят представить человеком благостным, надмирным. Он порою и выглядел таким на поверхностный взгляд. Однако его хитрющие глаза говорили об ином характере — надо было лишь приглядеться.
В начале шестидесятых годов я привез из Сибири цикл стихотворений о молодых городах и о молодежи, которая их воздвигала. Глазков посмотрел на мои творения под совершенно неожиданным углом: он укорял меня в том, что я слишком оптимистично смотрю на отношение человека к неповторимой сибирской природе, не думаю об ущербе, который нанесет ей рвение и самоотверженность моих героев. Он был сердит и даже гневен. А я, человек тогда еще весьма юный, был переполнен иными мыслями и впечатлениями. Право же, первый и единственный раз в жизни мне захотелось остаться на строительстве Байкальска, бросив любимую Москву, интересную работу! Жить в палатке на «диком бреге» среди своих одногодков, ежечасно борясь с каверзами дикой, не сдающейся на милость победителям природы!
Потом основа Байкальска — целлюлозный комбинат — стала приносить «славному морю» ощутимые бедствия. Забила тревогу пресса. Значит, раньше всех Глазков почувствовал эту опасность! Но чем же были виноваты энтузиасты, мои «арбатские сибиряки», если тогдашние руководители комбината халатно отнеслись к проблемам экологии: не продумали лесосплав, сэкономили на очистных сооружениях? Мой товарищ по этой сибирской поездке Владимир Костров тогда написал: «Создавая величье, мы рушим величье», — имея в виду и Ангарск и Братскую ГЭС… Вероятно, в том давнем моем споре с Глазковым истина была посередине. Человек, осваивая новые края, не может не принести ущерба природе, но он обязан свести его к минимуму. Пусть Глазков был далек от реальности в раздумьях об этих необходимо-нужных деяниях — его тревога была, к сожалению, прозорливой.
Я очень смутно помню своего отца, погибшего в московском ополчении. Родившийся в 1937 году, я всегда неосознанно делил своих старших собратьев по перу на две категории: мог этот человек или не мог быть моим отцом? Думаю, что вся «безотцовщина» околовоенной поры смотрела на старших точно так же. Мне и в голову не приходило обратиться на «ты» к Смелякову, Светлову, Луконину, Слуцкому или назвать их панибратски: Яра, Миша, Боря… А вот Глазков своей, я бы сказал, детскостью снимал это «табу» — не помню, чтобы мои ровесники и более младшие по возрасту литераторы обращались к нему по имени-отчеству. Для всех он был — Коля. Его стихи, даже не опубликованные, мы знали на память. Если в этом — счастье поэта, то Николай Глазков познал его в огромной мере.
То ли замедленный, то ли протяжный говор, добродушная улыбка… Не знаю, запечатлен ли образ поэта в живописи, которой «единственной дано души незримые приметы переносить на полотно». Но в душах тех, кто его знал не только по стихам, он запечатлен — это точно. Вопреки известному утверждению, незаменимые люди всегда были, есть и будут.
Ни старому Арбату, ни мне никто не заменит Николая Глазкова — поэта божьей милостью. Наша общая доля — помнить о нем. На любимой улице москвичей я буду негромко читать стихи Глазкова, и пусть арбатские ветерки понесут их дальше — по столице, по Руси, по свету…
Давид Самойлов
У врат Поэтограда
Я познакомился с Николаем Глазковым в тридцать девятом году во дворе Литинститута. Был с ним в тот раз Юлиан Долгин. Они вместе составляли группу «небывалистов». Это было литературное направление, состоявшее, по сути, из двух человек. Но оно очень скоро раскололось на «небывалистов Востока» (Глазков) и «небывалистов Запада» (Долгин).
Я сразу же запомнил стихи Глазкова — те, которые он тогда читал.
Это самые ранние его стихи:
Там, где в северном сияньеМеркнут северные льды,Прилетели марсианеИ поставили шатры.….Некий царь из тех династий,Что боятся гнева масс,Со своей царицей НастейУлететь решил на Марс…
Здесь уже явственны глазковские черты — парадоксальность, естественность и ирония.
В раннюю пору, когда хочется скрыть в стихах швы ученичества, Николай Глазков (у которого швы эти не ощущались) во многом подчеркивает свою близость к Хлебникову. И парадоксальностью замыслов, и манерой держаться, и идеей Поэтограда — города поэтов, и названием «небывализм», придуманным им для обозначения избранного им направления.
В конце тридцатых годов мы вращались в каких-то смежных компаниях, и стихи Глазкова всегда были у меня, что называется, на слуху. И позднее, во время войны, не прерывалось мое соприкосновение с его поэзией. Сергей Наровчатов присылал мне стихи Глазкова, в том числе вот эти:
Я бродил по зоопарку,Сунул палку в клетку с львом.Лев набросился на палкуВ озлобленье мировом.
Он изгрыз ее на частиВ дикой ярости глупца.В том и есть людское счастье,Что у палки два конца.
Потом:
Люблю тебя за то, что ты пустая,Но попусту не любят пустоту —Мальчишки так, бумажный змей пуская,Бессмысленную любят высоту.
Я знал, что он был в эвакуации в Горьком, окончил там пединститут, работал учителем. Будучи в Горьком после ранения, пытался разыскать Глазкова, но, видимо, адрес был неверный, и я его не нашел.
Регулярно мы с ним начали встречаться уже после войны. Когда я жил в Москве, на улице Мархлевского, Глазков приходил ко мне очень часто, искал обычно партнера по шахматам (Коля считал себя великим шахматистом). Я сам в шахматы не играл, но среди моих гостей находились те, кто готов был сразиться с ним.
Заходил к нам иногда академик Ландау. И однажды он встретился с Глазковым. Было это в начале 50-х годов. Ландау обычно называл себя «Дау», так и представился Коле.
— А я сегодня был на Ваганьковском кладбище и видел там могилу генерала Дау, — сказал Глазков, предварительно сообщив, что он «Г. Г.», что значит «Гений Глазков».
— Это не я, — отозвался Ландау, ничуть не удивившись, что перед ним гений.
— Я самый сильный из интеллигентов, — заявил Глазков.
— Самый сильный из интеллигентов, — серьезно возразил ему Ландау, — профессор Виноградов. Он может сломать толстую палку.
— А я могу переломить полено.
Так произошло знакомство двух гениев. Они дико понравились друг другу и сели играть в шахматы. Кажется, и стихи Глазкова, как и их автор, понравились Ландау.
В то время, в начале 50-х годов, Коля писал поэму «По глазковским местам». Мою жену звали Ляля, и он приписал к поэме такую строфу:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});