Последняя поэма - Дмитрий Щербинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я хотел бы искупить причиненное вам зло… Да — наверное, я столько зла уж свершил, что всего, все равно не искупить. Ну, хорошо — тогда бы хоть частью… Помните ли, тот счастливый мир? Мир детства, будущий мир — помните, двадцать лет назад вас туда перенес…
Конечно же братья помнили — и, хотя там, в счастье с Вероникой были только Робин и Ринэм — они то рассказали об этом и всем остальным, да с такой то искренностью, что всем им казалось будто и они там побывали — потому все согласно кивнули головами. Ворон же продолжал:
— Тот мир был частью вас — самой светлой, прекрасной частью — я высвободил это; это приняло образность, и теперь вновь… Да вы и сами можете мне помочь — ведь на ваших же дланях кольца — если вы можете преодолеть их тьму, обратить их силу в свет, так… Самые прекрасные образы, какие в вас есть! Возьмитесь за руки!..
А братья итак уже взялись за руки, и, глядя друг на друга, окончательно забывали хаос — они ведь так жаждали вырваться из ада, и теперь, когда боль осталась позади, представляли только то, что ожидало их впереди — и это было что-то прекрасное. И все вокруг преображалось, делалось еще более прекрасным, нежели прежде. Тогда и эльфы Лотлориена, и жены энтов стояли безмолвные — им представлялось величайшее чудо, и они знали, что никогда в своей жизни не увидят больше ничего подобного. Это можно было сравнить с тем, что сам Иллуватор решил создать заново этот искаженный мир — преображал его в те прекрасные формы, которые виделись ему вначале времен, еще до того как Мелькор нарушил гармонию. Ведь, казалось бы, сады жен энтов, да и поднимающееся с севера благодатное сияние Лотлориена было верхом совершенства — но нет же — некая неземная гармония, сродни самым прекрасным снам, та гармония в которой не было места каким-либо злым чувства, гармония в которой только любовь была — она делала все-все самым-самым любимым, самым прекрасным во всем мироздании. Каждый чувствовал не то что духовное единение, а даже духовное слияние, так что казалось, будто одна душа соприкасается, сливается с иною. И сливались не только души людей и эльфов, но и деревьев, и трав, и цветов, и птиц, и ветра, и глубин воздуха — и все дарило друг другу только свет, только любовь. Ничего, ничего иного кроме любви там не было… Тогда зазвенела, зажурчала песнь, которая неведомо кем (но, скорее, частицей каждого была сложена), и которую я приведу здесь, так как закончившись, она многое изменила:
— Рассвета не было сегодня,Лишь туч тяжелых густота,Холодный дождь на нас роняя,Так громко пела: «Жизнь пуста…»
В волнах дождя, в густых вуалях,То в вое ветра, то в дожде,Стоял один, в слезах мечтая,Вновь о Единой, о Звезде.
Казалось, мир под темной тучей,Навеки выцвел и увял,Так я один над темной кручей,Как сотни лет назад страдал.
Неужто там, среди порывов,Холодных ветров и дождей,Я изменил мечтам любимым,Забыл я свет святых огней?!
Простите! Если так случилось —Простите — значит, слабый я!Ведь небо вновь уж прояснилось,Льет ток лазурного огня!
И шепчут травы, орошены,Вдали — полдневная гроза,Сияет. А в лесах влюбленных,На листья вторит ей роса.
Вдыхаю полной грудью воздух,Смеюсь я с ветром, плачу я —Не нужен сон, не нужен отдых,Я вновь живу — живу любя!
И туча та, в далеких скатах,Уносит боль, печаль, тоску,И снова, в пламенных цитатах,Я буду ждать звезду мою…
Так вот, когда говорились слова про «далекую тучу», то действительно она появилась на восточной части небес. Никто ее сначала даже и не заметил — все настолько были поглощены этим нежданным, огромным счастьем, которое казалось бы могло было прийти только после гибели этого мира, что попросту не хотели принимать, что вновь возрождается что-то мрачное а это, порожденное сознание ворона, или кого-то из братьев, неукротимо приближалось, постепенно заполоняло собою небо.
И безмятежность их была нарушена только тогда, когда темные отсветы от этой зловещей тучи пали на них, когда углубились вокруг зловещие тени, когда загрохотало, и, наконец, с оглушительным визгом, потрясши землю, не вытянулась в нескольких десятках шагов от них колонна молнии. Тогда же взвыл, и вот стал все возрастать привычный леденящий ветер. Ворон, который только перед этим был радужным, счастливым, вновь наполнился безысходными, темными цветами, и, вдруг, стремительной тенью метнулся на камень, впился в него когтями, и тут же стал исходить волнами холода — видно было, что камень промораживается — он обильно покрылся инеем, затем — с пронзительным треском разбежалась по нему паутина трещин, и, наконец, он весь раскололся, и остался только один острый, игле подобный штырь, на вершине которого и сидел, и взмахивал судорожно крыльями ворон. Раздался вопль его — он сливался с ураганным ветром, он наполнялся мощью — но это была мощь отчаянья, от нее подкашивались колени, от нее кровь застывала в жилах:
— Я не могу… Жить в таком мире!.. Нет — это не в моих силах!.. Нет, нет, нет!.. Во мне слишком много ненависти — она наползает, она поглощает все! Я не в силах с этим бороться… Да я и не хочу бороться! Нет!!! Я был глуп и ничтожен, что поддался этой слабости… Моя сила во мраке, а все остальное бред…
— Нет же! НЕТ!!! — взмолился Робин, и бросился к ворону — обхватил его так, как обхватил бы создание любимое, как брата своего или сестру. Тут же тело его покрылось инеем, и все ожидали, что и он закоченеет и расколется как камень — но нет — этого не произошло — он хоть и замерз сильно, все-таки еще мог двигаться. — Ты должен бороться… Ты же видел, какая сила в любви! Что же против этой силы какая-то там сила мрака?!
— Да, да! ДА!!! — взвыл ворон. — Конечно, ты прав! Я буду бороться!.. Но я ненавижу тебя! Ты, ведь, причиняешь мне боль!.. Ты меня таким мукам подвергаешь!.. Зачем, зачем ты возродил во мне эти сомнения?! Я ненавижу тебя!.. Слышишь ты — ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!.. Сейчас я разорву тебя в клочья…
И он взмахнул крыльями, взмыл с этого ледяного штыря, вот оказался над головою Робина, вот вытянул когти, и всем они показались ужасающими орудиями, которые действительно могли разорвать человека. Получилось так, что ближе всех стоял Альфонсо, и вот, когда он увидел, как эти когти опускаются — он уверился, что, ежели он сейчас не остановит это убийство, то как бы он сам его и совершит — для него это было просто сошествие еще в большие глубины ада (ежели, конечно, таковые могли быть) — в голове раскаленным, ослепляющим молотом забилось: «Убийца! Убийца!! Убийца!!!», и вот он бросился к этим фигурам, и он подпрыгнул, и вцепился в лапу ворона — тут же его ладонь была пронизана насквозь, он почувствовал, что коченеет — при этом вопил исступленным гласом — гласом в котором почти невозможно было разобрать каких-либо слов; требовал, молил, самого себя прочил в жертву, и еще клялся в вечной любви, в вечном служении брату своему Робину. И Аргония была рядом — она, конечно, неотступно следовала за любимым своим — она и теперь схватила его за руку, крепко-накрепко обхватила, целовать его стала — и она ни о чем не молила ворона, так как знала, что он понимает все ее чувства: ежели Он пойдет в Ад, так и она за ним — ад для нее раем станет, ежели только Он будет рядом с нею.
Однако, на этот раз Альфонсо еще остался в живых. И хотя и он, и все окружающие знали, что они обречены — обречены непременно, и никак этой участи не избежать — несмотря на это, они приняли произошедшее с проблеском надежды. Нет — они даже и не понимали на что тут можно надеяться — сердца то им верно говорили, что — это совсем ненадолго, что пройдет какое-то безмерно малое против вечности мгновенье, и, все равно, свершится мрачное предначертание — все-таки, некоторые из них вздохнули облегченно: ворон не стал раздирать ни Робина, ни Альфонсо, ни Аргонию. Более того: он высвободил из ладоней Альфонсо свои когти, взмахнул крыльями, и вот уже взмыл над его головою, вновь засиял радужными цветами — причем цвета эти проступили из глубин его мрака, с видимым усилием, с надрывом даже — послышался титанический стон, и вот те черные облака, которые, стремительно клубясь, затянули уж все небо над их головами — стянулись в точки, да и исчезли без следа.
И вновь сияла благодатная, наполненная уже дневным, обильным солнцем, весенняя лазурь. Кое где спокойно, едва уловимо для глаз, плыли легкие, подобные голубям и лебедям облачка. Никаких следов этих недавних безумных, исступленных порывов — так, словно и не было их совсем недавно — даже и раны на ладони Альфонсо затянулись — сам этот страдалец стремительно переменился в лице — сгладилась, делающее его похожего на нечто запредельное, паутина рассекающих все лицо морщин, да и сам лик его выглядел теперь омоложенным — теперь, впервые за долгие годы, отчетливо проступили в нем те восторженные, прекрасные черты юноши-нуменорца; того самого нуменорца, который любил весь мир, который жаждал создать звездный свод более прекрасный сиявшего над его головою. Да — наверное, эти черты, не видимые за постоянным, нечеловеческим страданием, все-таки видела в нем в обычное время Аргония — духовыми, любящими очами видела — за это то и в ад готова была за ним последовать. И теперь, опять-таки, впервые за долгое время Альфонсо улыбался — точнее то может он и до этого улыбался, но это все были такие исступленные, искажающие, болью приправленные усмешки — теперь же он улыбался счастливо, и от этого лик его становился еще более прекрасным — Аргония благоговейно, как святыню всю целовала его, все силилась что-то сказать, да не могла — да и так все было ясно — не нужно было никаких слов. А ворон страдал — ворон витал над ними, и в муках создавал то, что было утеряно — тот гармоничный мир, где все чувствовали братство друг с другом. Было что-то прекрасное, было творчество, был свет… любовь… любовь… и ничего кроме этого…