Кот-Скиталец - Татьяна Мудрая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но женщины не пойдут воевать, это не в их натуре, и их так много…
Старшая госпожа о трех именах ушла за всем этим на второй план: как мне говорили, уехала в город, куда меня обещали свозить попозже, когда освоюсь. Подозреваю, что их знание кхондского и мои догадки относительно их диалекта не очень хорошо сопрягаются: так и кажется, что под городом снежнаки имеют в виду далеко не местное подобие Шиле-Браззы. Их Город созвучен горам, а не хрустальным пирамидам. Во всяком случае, напрашиваться туда лишь для того, чтобы задать госпоже Иньянне пару-тройку невнятных вопросов по существу, значило, по кхондским понятиям, «потерять тень», то есть лицо. Как и прежде, снежнаки-мужчины выполняли каждое мое желание раньше, чем оно возникало; и из того, что ни один из них не предлагал мне похода к Высоким Хребтам, воспетым Шушанком, я вывела, что не хочу здешних красот – более того, после всего пережитого боюсь. Извлечь сие из подсознания оказалось тем более трудным, что я вовсе не психоаналитик.
И вот когда я это прочувствовала, ко мне пришел сон.
Сны редко посещали меня в здешних жизнях, которые сами казались родом из моего детского утреннего морока. Целые пласты здешней действительности, как-то: путешествие Серены и Арта к Большим Мункам, разговор с Мартином в Библиотеке Вавилона, картина неправого суда, финал битвы народов при Сухайме, – находились как бы вне причинно-следственного обоснования. Оно, собственно, играло роль крючка-зажима, на который мой папочка некогда, во времена моего детства вешал для просушки фотопленку, обработанную проявителем и закрепителем и растянутую во всю длину. Вот, дано то-то, и следует из этого развернутое полотно.
Нынешнее видение было Сном Силы, особенным, управляющим сном и в то же время – моим личным хождением в Город. Так часто бывало: стоило мне задать вопрос, не словесный, а душевный, в виде некоего устремления, как я входила в сон, может быть, не ночной, а с открытыми глазами и вне обычного времени, а выйдя – приносила ответ, также никак не оформленный внешне.
…Вулканы стояли как жертвенники, и вершины их курились – гриновский Арвентур, примысленный писательской фантазией, но одновременно и тот, что видел своими очами Шушанк, и некий третий, мой личный. Ребристые склоны гор были высвечены огромным тихим солнцем, тонкие облака шествовали поверху, а внизу полупрозрачным полотнищем колыхалась черная мгла. Внезапно я поняла, на что она похожа: на длинную палатку кочевника из козьей шерсти, распростертую по земле. Черный – цвет жизни и творения. Цвет чернил в той чернильнице, куда Творец окунал свое Перо, чтобы писать на Скрижали знаки ближнего мира. Цвет защиты от самума, пристанища для скитальцев, крова для Странников. Полог колыбели. Защита от Иного.
И еще я поняла в одно-единственное уплотненное мгновение, что тот, кто увидел – может видеть – эту темную пелену, уже сам стал иным.
«Это сказка Черной Палатки, – говорил мне голос, – начинается она почти как твоя любимая новелла Вальтер Скотта, чтобы тебе легко было войти под ее кровлю. Горы и долы, Хайлэнд и Лоулэнд – это ведь так похоже на твои две страны и связанную с ними проблематику, не правда ли? Вот и слушай…»
«На пограничье Инсании и Андрии, там, где пастухи выпасают отары, а инсанские гуртовщики перегоняют бойких тонкорунных овец и молочных коз с тяжелым выменем для продажи низинным андрам, многим приходится туго. И не только из-за того, что не слишком разумные твари, вверенные их пастырскому попечению, как-то по-особенному строптивы. Гуртовщик доверяет их своему альфарису, чаще всего низкорослому и непородному, но очень сообразительному и со сноровкой, зачастую большей, чем у его двуногого сотоварища, а также каурангу. В отношениях человека и пса тут не заметно той легкой неприязни и чистоплюйства, от которых нелегко избавиться большинству обыкновенных нэсин. Впрочем, и кауранг здешний так мелок ростом, так лохмат и так непритязателен в еде и общении, что трудно заподозрить в нем хоть мизерную каплю снежнацкой крови.
Нет, не в том вовсе беда. И не в том даже, что заблудшую овцу в пустыне можно отыскать только нюхом, а не глазом – и та, и другая одинаково пыльного цвета. И не в том вовсе, что оазисы с высокими, как опахало, финиковыми пальмами и водой крайне редки, а во вкусе мелкой травки преобладает та же повседневная и ежечасная пыль. А в том, что держаться той дороги, которая выведет тебя к месту, где таможня дает добро на проход отары, и своему человеку крайне трудно, а чужаку в этих краях – так и вовсе невозможно.
Да что там дорога! Здесь нередко, ложась спать, не ведаешь, в каком месте откроешь глаза, а уж будет это твое место рядом или вдали от стада – поистине воля Того, Кто надо всем! Ибо по всей окраинной Земле Нэсин движутся песчаные горы – и достаточно малейшего колебания воздуха, легчайшего ветерка, чтобы небо мигом заволокло желтой пеленой, через которую солнце светит тускло, будто чужая планета, и чтобы гигантский полумесяц сыпучего праха погрёб под собой твою малую Вселенную. Реки меняют русла; дюны колышутся и ложатся волной, как расчесанная шерсть; зыблются холмы, поросшие цепким плаунником, зияют бездонные щели, а скала, стоящая на монолитной платформе, может, по слухам, вывернуться из гнезда, показав базальтовое свое днище, все в сплошных сколах и зазубринах.
Не оттого ли у «прикровенных» инсанов пограничья, с их обмотами по всему лицу и телу, и кожа бледней, чем у их собратьев из земли изобилия, и характер резче: ведь ветер степей и пустынь сдирает с тела и души все излишнее, всю суету…
Только природный инсан может учуять глубинную воду в сухом и звонком песке, угадать, какой полузасыпанный лаз приведет всадника и стадо в тело черного хребта, в подземный зал с высоким сводом, стены которого таинственно светятся, а со дна ключом бьет чистая и прохладная вода, обращаясь в реку. Но куда выведет ее течение – в поднебесное озеро или на великанские ступени водопада, семью кругами ведущие в Безвозвратный Океан – этого не знает и он. Лишь одно ему ведомо: что возврата к прежнему месту нет, даже если станет он пятиться из пещеры вместе со стадом, как хитрый Гермес. И позади, и впереди будет другое, может быть, благое, быть может – погибельное. Однако судьба ждет лишь там, куда повернуто твое лицо, и нельзя идти вспять тому, кто желает истинного возвращения… Эта постоянная непредсказуемость окружающей жизни по-своему чарует коренного жителя; она издавна вписана в обычаи, что от века в век заповедают благородную нищету, необремененность житейским скарбом, щедрость руки и сердца, верность семье, родичам, племени и племенному вождю…
(И не оттого ли тут так высоко ставятся драгоценность людской общности, бирюза дружбы, изумруд верности слуги господину, что на ближний мир никак нельзя опереться?)
…вплетена в сам язык, гортанный, звенящий и мерный, как удары молота по резцу; язык этот не пытается следовать действительности, но желает ее формировать, высекать из нее некую идею, высвобождая из косности материального, однако не подчиняя бытие себе, а лишь без жалости отбивая наносное, выдувая из его складок мертвую пыль.
Ибо как обходится с инсанами этот мир, так и они с ним обходятся.
В поисках воды инсан разрывает песок, как его скотина, и укрепляет небольшими булыжниками стенки вертикальной шахты – или попросту ямы – которая запросто может стать его могилой; а потом кладет сверху тяжелую глыбу со своей меткой. С этой поры колодец – его неприкосновенная собственность. Нет, он не жаден, он просто хочет иметь гарантию, что скот и он сам будут живы. Все знают, что перебить хозяину дорогу и иссушить ему запас воды – в песках преступление, а посреди богатой земли оазиса означает по меньшей мере неуважение к владельцу.
Хорошо устроенные водоемы – с гладкими каменными стенками, крышкой на петлях и замках и иногда с воротом – такая же редкость в этом краю, как на родине Ибраима, Исмаила и Исхака, Ребекки и Ракели. Такие инсан держит в уме все до единого и с закрытыми глазами может угадать, из какого взята вода.
Еще он укрепляет пески этого зыбкого мира цепкой колючкой, что стелется поверху наподобие сети – это он делает не для всего человечества, а лишь для племени. Однако слабо заботится о ней потом. Он фаталист – где суждено укорениться траве и человеку, они вырастут, где не суждено – завянут. Только укореняются они чаще, чем можно предположить. «Упрям, как инсан» – любят говорить о таких андры. А если знать, что о самих себе жители осенней земли сложили присловье: «Как втемяшится в голову блажь, так и колом по ней с маху не дашь», – то такое признание кой-чего стоит.
Скотовод, а тем более торговец скотом в приграничье облечен в кожаный доспех, обшитый бронзовыми, а то и стальными пластинками, и такую же шапку, а за поясом его покоится не сабля, а длинный прямой палаш. Имя палаша похоже на имя зверя: Крылатый, Чуткий, Острозуб. Прозвище снаряженного человека то же, что и древнего панцирного воина: гоакчи, латник. Нередко ему самому приходится быть своим войском, конем и собакой, поэтому меч его остер, широк, но легок и легко же выходит из обтерханных ножен. Гоакчи – каста, верная своему племени, своему народу нэсин и своей земле, как здесь говорят, «земле двух господ: песка и ветра».