Лингвистические детективы - Николай Шанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приведенный только что пример, кстати, ближе к пушкинским. И не только в грамматическом плане, но и в смысловом. Ведь слово глагол, такое частое в русской поэтической классике, употребляется в значении «слово» – «речь» и поэтому только в единственном числе (ср. у Г. Р.Державина: «Муза! таинственный глагол Оставь и возгреми трубою…»).
Что касается отрывка из неоконченной поэмы «Гуляй-поле» С. Есенина, то в данном произведении поэт – и это надо обязательно видеть и учитывать – как бы возвращает слову глагол и его первозданный смысл («одно отдельно взятое слово»), и его соответствующие грамматические свойства употребляться во множественном числе. В результате со слова стирается оттенок торжественно-патетической поэтичности, и оно из божественного и таинственного глагола превращается под пером С. Есенина в простое человеческое слово, мирно живущее с самыми обыкновенными словами ямы, копыта, с одной стороны, и сердцу милый край, душа сжимается от боли – с другой. И определяющее его прилагательное мирные лишний раз это подчеркивает.
От березового молока до плакучей лещуги
Как самобытный поэт со своим ярким неповторимым художественным почерком С. Есенин полностью владел «тайнами соединения слов» (А. Грин). Именно этим приемом прежде всего создавалась его особая стилистическая манера письма, хотя он и не чуждался вовсе словообразовательных неологизмов (достаточно вспомнить хотя бы его излюбленные безаффиксные существительные женского рода типа березь, водь, хмарь, сырь, звень, цветь, омуть и т. д.). Но было бы ошибочным все встречающиеся в его стихах необычайные словосочетания ставить на одну доску.
Многие из них действительно являются стилистически заданными «изобретениями» поэта, созданными как образные кусочки художественного целого на базе уже существовавшего в традиционно-поэтической и фольклорной речи материала.
Именно они создают есенинское песенное слово во всех его формах и проявлениях, так похожее и так отличное от стихотворного почерка других. Приведем несколько примеров: Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне («Не жалею, не зову, не плачу…»), В сердце ландыши вспыхнувших сил («Я по первому снегу бреду…»), Топи да болота, синий плат небес («Топи да болота…»), По пруду лебедем красным плавает тихий закат
(«Вот оно, глупое счастье…»), Младенцем завернула заря луну в подол («О муза, друг мой гибкий…»), Догорит золотистым пламенем из телесного воска свеча («Я последний поэт деревни…»), Люблю, когда на деревах огонь зеленый шевелится («Душа грустит о небесах…»), Русь моя, деревянная Русь («Хулиган»), Заметался пожар голубой («Заметался пожар голубой…»), Отговорила роща золотая березовым, веселым языком («Отговорила роща золотая…») и т. д.
С. Есенин прекрасно знал стихотворную классику и многие свои произведения создавал, опираясь и отталкиваясь от соответствующих мыслей, образов, слов старой доброй поэзии. Особенно много в его стихах мы находим отголосков творений Пушкина (ср. хотя бы стихотворения «Русь советская», «Отговорила роща золотая…», «Стансы», «О муза, друг мой гибкий…» и т. д.).
В этой заметке хотелось бы обратить внимание на то, что рядом с есенинскими авторскими новообразованиями (они приводились) могут быть и наблюдаются такие словосочетания, которые – при всей для нас их необычности – являются для русского языка первой четверти XX в. самыми что ни на есть привычными и простыми. И путать их с есенинской поэтической новью никоим образом нельзя.
Приведем пример: …Туда, где льется по равнинам березовое молоко. Здесь мы встречаем необычное сочетание слова березовое со словом молоко (мы знаем березовые дрова, в крайнем случае – березовую кашу – «порку»), но такого словесного ансамбля не знали. Это типичный для С. Есенина образ стоящих на равнинах березовых рощ, сравнение их с цветом молока.
Вот перед нами стихотворение «В лунном кружеве украдкой…»:
Разыгралась тройка-вьюга,Брызжет пот, холодный, терпкий,И плакучая лещугаЛезет к ветру на закорки.
Здесь мы наблюдаем совсем иное. Никакой экспрессивной нагрузки выделенное словосочетание не несет и вообще непонятно, пока не узнаем, что такое лещуга (прилагательное плакучая нам известно – «с длинными свисающими вниз ветвями растения, чаще всего деревья»). О том, что значит лещуга, а следовательно, и о значении словосочетания плакучая лещу-га можно узнать, только заглянув в «Словарь русских народных говоров» под ред. Ф. П. Филина и Ф. П. Сорокалетова (Л., 1981. С. 38). Там сказано, что лещуга обозначает в разных рязанских говорах чаще всего нерасчлененное название всяких травянистых (аир тростниковый, манник водный и др.) растений по берегам водоемов (лещуга – это «трава широкая, в два пальца»).
Что позволено Ломоносову, не позволено Есенину
Заглавие этой заметки не надо понимать буквально. Это вовсе не противопоставление нашего великого Ломоносова замечательному и любимому нами поэту Есенину. К стихотворному тексту обоих надо подходить одинаково объективно, с учетом исторической изменчивости и нормативности художественной речи.
Конечно, что говорить, лирика Есенина нам несравненно ближе, чем оды Ломоносова. Но законы языка не позволено нарушать даже великим и любимым. А в разное время и в различных языковых ситуациях формально одни и те же языковые факты оказываются совершенно иными: то вполне возможными, то совершенно недопустимыми. Поэтому то, что извинительно для Ломоносова, вызывает наш протест у Есенина. И не потому, что мы подходим к ним с разными мерками, а потому, что «с фактами не спорят».
Приведем пример, касающийся поэтической орфоэпии. И у Ломоносова, и у Есенина можно наблюдать одну и ту же рифмовку, когда слово с конечным звуком [х] рифмуется со словом, которое «оканчивается» на звук [к].
В полях кровавых Марс страшился,Свой меч в Петровых зря глазах,И с трепетом Нептун чудился (= «удивлялся»),Взирая (= «смотря») на Российский флаг.
(М. Ломоносов)
С пустых лощин дугою тощейСырой туман, курчаво сбившись в мох,И вечер, свесившись над речкою, полощетВодою белой пальцы синих ног.
(С. Есенин)
В обоих четверостишиях в соответствии с точной рифмой (а оба поэта следовали ей) звук [г] в абсолютном конце слова произносится как [х]: глазах – флаг, мох – ног.
И у Ломоносова, и у Есенина звук г на конце слова звучит не в лад с правилами современного русского литературного произношения (на месте конечного г законным и правильным является звук [к]).
Но что не вызывает никаких возражений и упреков с нашей стороны у Ломоносова, то представляет собой нарушение орфоэпических норм и соответственно фонетическую ошибку у Есенина. Поистине оказывается, «что позволено Ломоносову, не позволено Есенину». Почему? Да потому, что для середины XVIII в. произношение звука г как [х] в высоком слоге, которым написана «Ода на день восшествия на всероссийский престол… Елисаветы Петровны, 1747 года», было нормой (ср. [γ] в словах голос, голова, гордо в современных южно-русских говорах). Отсюда и рифмовка г – х: [γ] закономерно «переходил» в конце слова в [х].
Здесь Ломоносов (ведь он был с севера!) в угоду высокому слогу «наступал на горло» своему родному северновелико-русскому произношению, по правилам которого, как и сейчас в литературном языке, г на конце слова произносилось как [к].
Рифмовка г – х для Ломоносова была, таким образом, обычным и необходимым соблюдением тогдашних «правил поэтической игры».
С совершенно другим явлением встречаемся мы у Есенина. В его поэзии рифмовка г – х является простым, прямо-таки «зеркальным» отражением рязанского диалектного произношения. В рифменной связке мох – ног перед нами не мотивированный художественными задачами фонетический южновеликорусский диалектизм. Есенин совершает здесь явную ошибку, которую он делал постоянно. Так, он рифмует слова враг – облаках, страх – очаг, дух – друг, грех – снег, других – миг, орех – снег, порог – вздох, дух – круг, смех – снег и т. д.
Случаи правильной орфоэпической пары у Есенина единичны и представляют собой исключение; такой, в частности, является рифмовка брег – век, взятая, вероятно, им из версификационного арсенала русской классики XIX в., где она встречается очень часто.
Как свидетельствуют другие подобные факты (терпкий – закорки, грусть – Русь) и др., где терпкий звучит с [ʼо], грусть – без т), разобранная орфоэпическая ошибка в стихотворной практике Есенина – «родимое пятно» родного диалекта, бессознательное отступление от литературной нормы, не выполняющее никаких эстетических задач.