Пелэм, или приключения джентльмена - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторое время я жил в Спа. Как ты, может быть, знаешь, место это настолько скучное, что единственное развлечение там — игра. Ей предавались все, и я тоже не избежал общего поветрия, да и не хотел избегать, ибо моя обычная молчаливость заставляла меня, подобно министру Годолфину,[864] любить игру ради нее самой, как замену разговора. Это увлечение и привело к знакомству моему с мистером Тиррелом, который тоже находился в Спа. В то время он еще не совсем растранжирил свое состояние, но с каждым днем приближался к сему вожделенному концу. С игроком нетрудно завести знакомство, легко и поддерживать его — конечно, если ты сам играешь.
Мы сдружились, насколько я при своем сдержанном характере способен был завести дружбу с кем-либо, кроме тебя. Он был на несколько лет старше меня, много на свете перевидал, бывал в самом лучшем обществе и в то время, несмотря на всю свою душевную grossièreté,[865] еще не имел тех неотесанных манер, которыми впоследствии отличался: дурные связи быстро дают плоды. Вполне естественно поэтому, что между нами завелось тесное знакомство, особенно если принять во внимание, что мой кошелек был всецело в его распоряжении: давать деньги — дело «дважды благодарное» и для берущего и для дающего: один становится любезным и услужливым, другой хорошо думает о том, кого он выручил.
В Спа мы расстались, пообещав писать друг другу. Я забыл, сдержали ли мы это обещание; вероятно, нет. Но наша дружба не расстроилась оттого, что между нами не было переписки. Я еще около года путешествовал, а затем возвратился в Англию, таким же склонным к меланхолии и мечтательным энтузиастом, как и прежде. Верно, что нас создают обстоятельства, но и мы в известной мере творим их. Я имею в виду, что ту или иную окраску они получают от наших душевных склонностей. То, что радует одного, повергает в уныние другого, что портит моего соседа, может, наоборот, исправить меня. Так жизненный опыт в одних людях возбуждает деятельность, других еще более отдаляет от мира. Предаваясь же чувственным удовольствиям, одни творят над собою насилие, а для других это становится второй натурой. Что касается меня, то, испробовав все наслаждения, которые могут доставить молодость и богатство, я почувствовал к ним большее отвращение, чем когда-либо. Я общался с самыми разнообразными людьми, но более всего меня привлекало однообразие, которое я находил в самом себе.
Перечисляя все эти особенности моего характера, я, однако, не имею оснований считать себя какой-то исключительной натурой: думается мне, наше время создало много точно таких же людей. Пройдут года, и люди станут с любопытством изучать причины острой, мучительной болезни ума, которая распространялась, да и поныне еще распространяется, как эпидемия. Ты достаточно хорошо знаешь меня и поверишь, что я вовсе не склонен ханжески становиться в какую-то искусственную позу или же стараться изобразить себя более интересным, чем я есть на самом деле. И я далек от стремления обмануть тебя, выдав эту болезнь ума за возвышенность мыслей. Прости мое многословие. Признаюсь, мне очень тягостно переходить к главной части моей исповеди, и я пытаюсь подготовиться к этому, затягивая предисловие.
Гленвил на некоторое время умолк. Хотя он прилагал все усилия, чтобы говорить холодно-сентенциозным тоном, я понял, что он страстно и мучительно взволнован.
— Итак, — продолжал он, — пойдем дальше. Прожив несколько недель вместе с матерью и сестрой, я воспользовался их отъездом на континент и решил совершить поездку по Англии. Богатые люди, — а я всегда был очень богат, — устают от обременяющей их роскоши. С восторгом ухватился я за мысль о путешествии без карет и слуг и взял только любимую верховую лошадь да черного пса, беднягу Ярого, который лежит сейчас у моих ног.
В тот день, когда я приступил к осуществлению этого плана, для меня началась новая и ужасная жизнь. Ты уж прости, если тут я не буду излагать всего в подробностях. Достаточно, если я скажу, что познакомился с существом, которое — в первый и единственный раз в жизни — полюбил! Эта миниатюра пытается воспроизвести ее черты; инициалы на обратной стороне, переплетенные с моими, принадлежат ей.
— Да, — сказал я необдуманно, — это инициалы Гертруды Дуглас.
— Что! — вскричал Гленвил громким голосом, который он, впрочем, тотчас же опять понизил до сдавленного, прерывающегося шепота. — Как давно уж не слыхал я этого имени! А теперь, теперь… — Он резко оборвал свою речь, а затем спросил более спокойным тоном:
— Я не знаю, кто сказал тебе ее имя, может быть ты объяснишь?
— Торнтон, — ответил я.
— Он тебе еще что-нибудь сообщил? — воскликнул Гленвил, еле переводя дыхание. — Всю историю… ужасную…
— Ни слова, — поспешно сказал я. — Он был со мною, когда я нашел портрет, и он растолковал мне эти инициалы.
— Это хорошо, — ответил Гленвил, успокаиваясь. — Сейчас ты сам убедишься, что я прав, когда не хочу, чтобы уста этого гнусного, грязного человека оскверняли то, что я намерен рассказать. Гертруда была единственной дочерью в семье. Будучи хорошего происхождения, она все же ни по состоянию, ни по положению не являлась для меня подходящей парой. Разве не сказал я только сейчас, что знание света меня не изменило? Какое безумие: за год до того, как мы встретились, я считал бы, что подобный брак был бы честью для меня, а не для нее. Каких-нибудь двенадцати месяцев оказалось достаточно, чтобы… да простит меня бог! Я воспользовался ее любовью, молодостью, невинностью, она бежала со мною, но не к алтарю я ее повел!
одни, и вечерами, когда сумрак и безмолвие позднего часа, все сгущаясь и сгущаясь, теснее влекли нас друг к другу, а весь живой, дышащий мир словно сливался с обволакивающим нас ощущением взаимной любви, — сердца наши источали нежность и страсть, слишком полные чувством, чтобы мы были в состоянии говорить, слишком взволнованные, чтобы мы могли молчать. Тогда я прижимал пылающие виски к ее груди, стискивал ее руку в своей и чувствовал, что грезы мои сбываются, что мятущийся дух мой наконец-то обрел покой.
Я хорошо помню, как однажды ночью мы проезжали по одной из красивейших местностей Англии. Это было в разгаре лета, и луна (какая любовная сцена — в действительности ли, в романе ли — может быть подлинно нежной, страстной, божественной, если она не озарена лунным светом?) царила в глубоком июньском небе, придавая прекрасному лицу Гертруды новую, особенно бледную и грустную прелесть. Моя возлюбленная почти всегда пребывала в меланхолическом и сокрушенном расположении духа; может быть, именно это и роднило ее со мной. И взглянув на нее в ту ночь, я не удивился, когда увидел, что глаза ее полны слез. «Ты будешь смеяться надо мною, — сказала она, после того как я стер поцелуями слезы и спросил, откуда они взялись. — Но у меня предчувствие, которого я не в силах отогнать. Мне кажется, что не пройдет и нескольких месяцев, как ты будешь возвращаться по этой дороге, но меня с тобою не будет, не будет, может быть, и в живых». Предчувствие ее сбылось во всем, кроме того, что касалось смерти. Это случилось позже.
На некоторое время мы поселились в очень красивой местности, недалеко от небольшого курорта. На этом курорте я, к величайшему своему удивлению, встретил Тиррела. Он приехал сюда отчасти для того, чтобы повидаться с одним родственником, у которого надеялся кое-что урвать, отчасти же для восстановления своего здоровья, подорванного беспорядочной жизнью и излишествами. У меня не было оснований отказываться от возобновления старого знакомства, и, разумеется, я считал Тиррела настолько человеком большого света, хорошего общества, что не видел необходимости быть с ним чрезмерно щепетильным в отношении Гертруды, хотя вообще избегал ради нее общаться с прежними моими друзьями. Тиррел испытывал
Гленвил снова умолк, а затем, огромным усилием воли овладев собою, продолжал:
— Порочные поступки никогда нельзя совершать наполовину, никогда не должен человек отдавать свои лучшие чувства женщине, которую он губит, незачем ему лелеять нежность там, где он удовлетворяет лишь свои себялюбивые влечения. Распутник, по-настоящему любящий свою жертву, — одно из несчастнейших существ на свете. Несмотря на мой успех, несмотря на то, что страсть моя восторжествовала, несмотря на первые восторги обладания и на более глубокую и возвышенную, впервые мною изведанную радость от взаимности в чувствах и в мыслях, несмотря на всю роскошь, что доставляло нам мое богатство, несмотря на сладостные, по-весеннему лучистые краски, которые юность, здоровье и первая любовь разливают по земле, где ступает возлюбленная, и в воздухе, которым она дышит, несмотря на все это, я не был по-настоящему счастлив. Если мне вдруг казалось, что лицо Гертруды как-то побледнело, а глаза не так ярко сияют, я вспоминал принесенную ею жертву и начинал думать, что и она о ней вспомнила. Напрасно с нежной и великодушной преданностью, на какую может быть способна только женщина, уверяла она, что моя любовь вознаграждает ее за все: чем трогательнее была она в своей нежности, тем мучительнее терзали меня угрызения совести. Я никогда не любил никого, кроме нее, страсть поэтому не могла стать для меня чем-то обыденным, и даже теперь я неспособен смотреть на женщин так, как смотрят обычно представители нашего пола. Я полагал, да и теперь полагаю, что неблагодарность по отношению к женщине — грех гораздо более гнусный, я убежден, что он таит в себе гораздо более жестокую кару, чем неблагодарность в отношении мужчины. Но довольно об этом. Если ты знаешь меня, то можешь понять мои чувства, если нет — напрасно я стану ждать от тебя сочувствия.