Жизнь способ употребления - Жорж Перек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страстно, почти самозабвенно, с какой-то маниакальной скрупулезностью она принялась воссоздавать историю своей семьи. Однажды мать, согласившись наконец удовлетворить ее любопытство, ответила, что марлевую повязку она хранит в знак скорби, в память об одном мужчине, который когда-то очень много для нее значил. Вероника решила, этот мужчина и был ее отцом, а Альтамон заставлял страдать свою жену за то, что та до него любила другого. Позднее в книге «Возраст зрелости» она нашла заложенную на странице 73 фотографию своей матери, которая делала упражнения у станка вместе с другой балериной под руководством Максимильена, и из этого заключила, что ее настоящим отцом был именно он. В тот день она завела специальную тетрадь, куда решила тайно записывать все, что могло относиться к ее истории и истории ее родителей, и начала систематически обыскивать все шкафы и ящики своей матери. Там царил идеальный порядок, и, казалось, не осталось никаких следов от ее прошлой балетной жизни. Тем не менее, однажды под пачкой аккуратно сложенных счетов и квитанций Вероника обнаружила несколько старых писем от одноклассников, кузенов, кузин и подруг, уже много лет как потерянных из виду, которые вспоминали о школе, велосипедных поездках, полдниках, купаниях, костюмированных балах, спектаклях в «Театр дю Пти-Монд». В другой раз это была программка «Балле Фрэр» к празднику Родителей Учеников лицея Ош в Версале, в которой был объявлен отрывок «Коппелии» в исполнении Максимильена Риччетти и Бланш Гардель. А еще, проводя каникулы у бабушки по материнской линии, — не в Нофле, где дом был уже давно продан, а в Гримо, на Лазурном Берегу, — на чердаке ей попалась коробка с этикеткой «Маленькая балерина», в которой сохранилось шестьдесят метров пленки, отснятой на камере «Pathé Baby»; Вероника нашла место, где можно было просмотреть этот фильм, и увидела в нем свою мать, маленькую балерину в пачке, и подыгрывающего ей на скрипке высокого прыщавого олуха, в котором сумела распознать Сирилла. Затем, несколько месяцев назад, в ноябре 1974 года, в мусорной корзине матери она обнаружила письмо от Сирилла и, прочтя его, поняла, что Максимильен умер за десять лет до ее рождения и в действительности все было совсем не так, как она полагала:
«Несколько дней назад я был в Лондоне и не смог побороть возникшее желание съездить в то далекое предместье, куда двадцать пять лет назад, почти день в день, я тебя отвез. Клиника все еще там, под номером 130 по Крезент-Гарденс, но теперь это четырехэтажное здание выглядит более современно. Вокруг практически ничего не изменилось по сравнению с сохранившимся у меня воспоминанием. Я вновь пережил тот день, который провел в этом пригороде, пока тебя оперировали. Об этом дне я никогда тебе не рассказывал: я хотел приехать к тебе под вечер, когда ты бы уже отошла от наркоза, поэтому возвращаться в Лондон не имело смысла и было правильнее остаться там, пусть даже просидев несколько часов в пабе или в кино. Когда я тебя оставил, не было еще и десяти утра. Добрых полчаса я бродил по улицам, вдоль настолько одинаковых semi-detached cottages, что можно было подумать, будто в целой серии гигантских зеркал отражается один и тот же коттедж: те же темно-зеленые двери с начищенными до блеска медными молоточками и решетками для обуви, те же кружевные занавески машинной вязки в эркерах, те же горшки с аспидистрой за окнами второго этажа. В итоге мне удалось найти то, что явно выглядело как торговый центр: несколько пустынных магазинов, один «Woolworth’s», один кинозал, который, разумеется, назывался «The Odeon», и паб, гордо окрещенный «Unicorn and Castle», но, к сожалению, закрытый. Я зашел и уселся в единственном заведении, которое, как показалось мне, подавало какие-то признаки жизни, это был длинный деревянный вагончик, кое-как обустроенный под милк-бар, который обслуживали три старые девы. Там мне подали отвратительный чай и тосты без масла — от маргарина я отказался — с апельсиновым мармеладом, пахшим жестью.
Затем я купил газеты и отправился их читать в скверик возле статуи, представлявшей господина ироничного вида, который сидел, закинув ногу на ногу, и держал в левой руке бумажный — правильнее было бы сказать, каменный — лист, свернутый с двух концов, а в правой — Гусиное перо; сначала я подумал, что это Вольтер, затем решил, что это Поуп, но это был некий Уильям Уорбертон (1698–1779), литератор и прелат, и, как уточняла надпись, высеченная на постаменте, автор труда «Доказательство Божественного назначения Моисея».
Около полудня паб наконец-то открылся, и я перебрался туда; я выпил не одну кружку пива и съел несколько сэндвичей с анчоусной пастой и сыром честер. Я просидел там до двух часов, уткнувшись в бокал, у стойки, рядом с двумя мужчинами, которые приходились друг другу родственниками и оба работали в муниципалитете; один — младшим бухгалтером в газовой компании, другой — начальником отдела пенсий и пособий. Они поглощали омерзительное варево, похожее на рагу, и на чудовищном кокни обсуждали нескончаемую семейную историю, в которой фигурировали сестра, устроившаяся в Канаде, племянница — медсестра, уехавшая в Египет, другая племянница, вышедшая замуж в Ноттингеме, загадочный О’Брайан по прозвищу Бобби и миссис Бридгетт, которая содержала семейный пансион в Маргейт, в устье Темзы.
В два часа я вышел из паба и пошел в кино; помню, что в программе было два художественных фильма, несколько документальных и мультипликационных, а также новости. Я забыл, как назывались полнометражные фильмы; один был тупее другого; первый оказался очередной историей про офицеров RAF, которые делают подкоп и сбегают из офлага; второй был заявлен как комедия; действие происходит в XIX веке, в начале толстый богач, страдающий от подагры, не отдает руку своей дочери томному юноше, так как у вышеназванного томного юноши нет ни денег, ни будущего. Я так и не узнал, каким образом томный юноша собирался обогатиться и доказать своему будущему тестю, что он умнее, чем казался, так как уже через четверть часа я заснул. Проснулся я оттого, что меня довольно грубо будили две билетерши. В зале горел свет, я был последним зрителем. Совершенно отупевший, я не понимал ни слова из того, что мне кричали вслед, и только выйдя на улицу, я понял, что забыл газеты, пальто, зонт и перчатки. К счастью, одна из билетерш меня догнала и все это мне вернула.
Было уже очень темно. Пробило полшестого. Заморосило. Я вернулся в клинику, но мне не позволили с тобой увидеться. Лишь сказали, что все прошло хорошо, что ты спишь и что я должен за тобой приехать на следующий день в одиннадцать часов.
Я сел в автобус и поехал в Лондон через эти огромные и бездушные пригороды, эти тысячи home sweet home, в которых тысячи и тысячи мужчин и женщин, едва вернувшись из своих мастерских и своих контор, в одно и то же время снимают teacosy со своих чайников, наливают себе чашку чая, добавляют капельку молока, подцепляют кончиками пальцев тост, только что выскочивший из электрического тостера, и намазывают на него пасту «Bovril». У меня было ощущение полной нереальности, словно я находился на другой планете, в каком-то ином мире, ватном, туманном, влажном мире, через который пролетали даже не желтые, а почти оранжевые огни. И вдруг я начал думать о тебе, о том, что с тобой случилось, о жестокой иронии судьбы, когда, помогая тебе избавиться от ребенка, который был не от меня, нам на несколько часов довелось стать мужем и женой, причем выдав не тебя за госпожу Альтамон, а меня — за господина Гарделя.
Когда автобус прибыл на конечную станцию Чаринг Кросс, было полвосьмого. В пабе под названием «The Greens» я выпил виски, после чего снова пошел в кино. На этот раз это был фильм, о котором ты мне рассказывала, «Красные туфельки» Майкла Пауэлла с актрисой Мойрой Ширер и хореографом Леонидом Мясиным; я забыл, о чем рассказывалось в фильме, но запомнил одну балетную сцену, где брошенная на землю газета взлетает от порыва ветра и превращается в странную и даже пугающую танцовщицу. Из кинотеатра я вышел около десяти часов. Я ощущал неудержимое желание напиться, хотя вообще почти не пил и даже с одной рюмки чувствовал себя нехорошо.
Я зашел в паб под названием «The Donkey In Trousers». На вывеске красовался осел, у которого все четыре ноги были замотаны в высокие поножи из белой ткани в красный горошек. Мне казалось, что такие ослиные штаны практиковались лишь на острове де Ре, но аналогичный обычай наверняка существовал и где-нибудь в Англии. На месте хвоста у осла был кусок бечевки, а подпись объясняла, каким образом он может служить барометром:
If tail is dry Fine
If tail is wet Rain
If tail is moves Windy
If tail cannot be seen Fog
If tail is frozen Cold
If tail falls out Eartquake
Паб был забит до отказа. В конце концов, я нашел место за столом, который занимала необычная пара: уже пожилой, чудовищной полноты мужчина с высоким лбом, крупной головой в ореоле густой седой шевелюры, и женщина лет тридцати, в чертах лица которой просматривалось что-то одновременно славянское и азиатское — широкие скулы, узкие глаза и светлые слегка рыжеватые волосы, заплетенные в косы и сложенные венком. Она молчала и то и дело клала руку на руку своего спутника, словно удерживая его от раздражения. Он говорил безостановочно, с легким акцентом, который мне не удавалось распознать; он не заканчивал фразы, прерывая их всякими «короче», «хорошо», «прекрасно», «превосходно», ни на миг не прекращал поглощать массу еды и питья, каждые пять минут поднимался и пробивался к бару, чтобы приносить очередные тарелки с сэндвичами, пакетами чипсов, сосисками, горячими пирожками, кусками apple pie и пинты темного пива, которые осушал зараз.