Путешествие в Закудыкино - Аякко Стамм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек обратил взор в указанном направлении и в изрядно уже поредевшей оранжевой пелене увидел множество людей, облепивших стену и мостивших к ней свои латунные доски. Такое разнообразие фасонов одежды и оттенков кожи можно было встретить разве что на олимпиаде – казалось, со всех, даже из самых отдалённых уголков планеты собрались сюда эти люди. И насколько глаз мог различать уходящую вдаль красную кирпичную громадину, настолько видна была разношёрстная, разноцветная толпа.
«Что ж это за место такое?» – подумалось человеку. И как только вопрос этот созрел и встал вдруг в его сознании, где-то сверху, над самой головой, настырно ударяя в уши, неожиданно забили до боли знакомую мелодию куранты.
Человек инстинктивно поднял вверх голову. В вышине, немного не доставая красной рубиновой звездой до последнего сгустка интенсивно тающего тумана, пела свою вечную песню Спасская Башня Московского Кремля.
«Ёкарный бабай, – пронеслась через мозг шальная догадка, – так это…»
Человек резко развернулся спиной к стене. Перед ним расстилалась древняя почти как сама Москва, неизменно статная и величавая, также неизменно меняющая свой облик в зависимости от текущего исторического момента, но всё же, несмотря ни на какие исторические моменты, олицетворяющая собой сердце России площадь, издревле величаемая Красной. Но как она преобразилась с тех пор, когда человек видел её в последний раз! И дело даже не в толпе богатеньких и знатненьких живых покойников, устроивших себе здесь колумбарий – превращать главную площадь государства в архигиперсуперпуперэлитное кладбище начали гораздо раньше и совсем другие товарищи. Прямо на площади, правильным рядком с Василием Блаженным с рубиновыми звёздами вместо крестов, местами даже затирая обзор его красоты своим присутствием, как монумент гегемонизирующей толерантности, возвышались пока ещё одетые в строительные леса два строения, о существовании которых в этом городе и на этом месте человек от самого своего рождения и подумать не смел – а именно, главная мечеть и главная синагога страны. Хотя может и всего мироздания, если принять во внимание амбиции местных правителей. На строительстве ещё суетливо сновали туда-сюда рабочие, а толпы представительных заказчиков – как в белоснежных, расшитых золотом халатах с одной стороны, так и во всём чёрном, с длиннющими завитыми пейсами из-под широкополых шляп с другой – уже любовались строениями и всячески обсуждали их будущее функционирование. Странно и удивительно было, что именно здесь, в самом центре тысячелетнего государства российского эти воинствующие антагонизмы Ближнего Востока нашли-таки и общий язык, и взаимопонимание, и добрососедство. Русским же москвичам от щедрот своих выделили длинную полоску вдоль кромки площади – весьма удобную и даже комфортную для сбора милостыни у добреньких, щедрых на всякое не особо обременительное благодеяние москвичей пришлых и гостей столицы. Всяк знай своё место.
– Стойте! Остановитесь! Что вы делаете?! – закричал человек, насколько хватило сил его лёгким. – Это же вам не Америка! Это же Москва… Россия… Святая Русь!
– Что ты так кричишь, дорогой? – услышал он за спиной голос бородача. – Ну святая, ну Русь, что из того? На святость-то вашу никто не посягает, хоть ложками её кушайте. Вы же сами нас пригласили?
– Кто?! Кто вас сюда приглашал?! – человек развернулся к вопрошавшему. – Пушкин что ли?!
– А хоть и Пушкин, – бородач, ничтоже сумняшеся, продекламировал с пафосом, – «ВСЕ ФЛАГИ В ГОСТИ БУДУТ К НАМ, И ЗАПИРУЕМ НА ПРОСТОРЕ».[116]
– Так то ж в гости, а вы как к себе домой ломитесь. Понаехали тут, устроили тут, понимаешь, колумбарий! А где ж парад-то на 9-е Мая? На каком основании?! По какому праву, я вас спрашиваю?!
– Известно на каком, нам разрешили.
– Кто?! Кто вам разрешил?!
– Он… – бородач кивком головы указал в самый центр площади. Там в плотном кольце болванов с мигалками на темечках катал туда-сюда по булыжной брусчатке игрушечные танки, бронетранспортёры, передвижные ракетно-пусковые установки и прочую грозную разве что для оловянных солдатиков технику с виду представительный, всерьёз озабоченный внешней безопасностью и внутренним благополучием вверенной ему «песочницы» товарищ Президент некоего странного, до смешного декоративного, сувенирно-суверенного образования с карнавальным названием Эрэфия.
– Этот? – уточнил человек у бородача.
– Угу, – подтвердил с ухмылкой тот.
– Ты что же это делаешь, паршивец?! – на ходу кричал человек, подбегая к президенту-катале.
– Что? – не на шутку встревожился последний, как курица-наседка подбирая под себя игрушечную бронетехнику.
– Ты чего это понапускал сюда кого ни попадя?!
– Чего? – катала никак не врубался в то, что от него хотят. Или делал вид, что не врубался.
– Чего чего? Зачем понапускал, спрашиваю?!
– Чего чего зачем понапускал? – похоже, он и вправду ничего не понимал, зато пресильно перепугался за сохранность своего стратегического арсенала. – На… – в качестве отступного, чтобы его не беспокоили и не пугали так, он протянул человеку игрушечную же новенькую жёлтую Ладу Калина-Спорт, – … бери… насовсем… у меня ещё есть.
– Ты что со страной сделал?! – заорал взбешённый непонятливостью оппонента человек. – Распродал державу инородцам оптом и в розницу, Иуда! Русским в России остаётся только милостыню просить!
Катала наморщил лобик, будто соображая что-то, растопырил в стороны ушки, встрепенулся, видимо вспомнив нечто, и расплылся в искренней довольной улыбке, обрадованный, что не только обороноспособности «песочницы», но и даже её автопрому ничто не угрожает.
– А, ты об этом? – проговорил он со вздохом облегчения, оглядывая площадь и пряча Ладу Калину за пазуху, ближе к сердцу. – А я-то думал…. Так мне ж разрешили…
– Кто???!!!
– Он… – снова посерьёзнев, вкрадчиво сообщил Президент, одними глазами указывая за спину человека.
Тот оглянулся. На трибуне мавзолея, неспешно, с артистизмом раскуривая трубку и подозрительно озирая исподлобья всё происходящее, стоял совершенно живой отец всех народов Иосиф Джугашвили, он же Коба, он же Сталин.
– Не может быть… – опешил от неожиданного поворота человек.
– Он, он… – подтвердил катала.
В два прыжка преодолев расстояние до мавзолея, человек побежал вверх по лестнице на трибуну. Лестница оказалась крутая, ступеньки далеко отстоящими друг от друга, так что подниматься было весьма тяжело. Марш за маршем, пролёт за пролётом, невзирая на усталость и одышку, человек бежал и бежал вверх, обливаясь потом и жадно глотая ртом воздух как рыба на льду. А лестница всё не кончалась и не кончалась, бесконечные ступени всё мелькали и мелькали перед глазами, уплывая из-под ног вниз и возникая из небытия вновь вверху, но вожделённая площадка трибуны с мудрым небожителем на ней ни в какую не приближалась. Словно линия горизонта или светлая заря коммунизма.
Наконец силы иссякли. Очередная ступенька оказалась круче и неприступнее всех остальных. Изрядно притомившийся человек споткнулся об неё и, пребольно раня бока острыми гранями, кубарем покатился вниз. По ходу падения он вспоминал маму с папой, всю остальную родню дальнюю и не очень, отчий дом, огород, сад, улицу, неизменно уходящую за околицу, родное село, речку, необъятный край, называемый тепло и значительно Родиной, в которой ему посчастливилось принять и провести долгую, насыщенную, казавшуюся бесконечной жизнь…
* * *– Ну и угораздило же вас, молодой юноша! Ну, вы и попали, как это у вас нынче говорится! Можно сказать, прямо с седьмого неба свалились, почти что из самого рая! И ведь таки больно же, должно быть, и обидно, да?
Связанный по рукам и ногам, прикованный тяжёлой и гремучей цепью к вкопанному прямо в земляной пол массивному столбу, подпиравшему низкий давящий потолок, я сидел в полутёмном, освещённом лишь малым огарочком оплывшей свечи подземелье. Сквозь маленькое, совсем крохотное оконце под самым потолком нехотя пробивался тускнеющий свет утомлённой уже луны. А заря, ещё не набравшая ни силы, ни власти в поднебесье, только-только лишь обозначила холодным и звонким ультрамарином своё неизменное ежеутреннее возрождение. Странное, мистическое время суточного коловорота. Время безвластия, когда ночь уже не…, а день ещё не…. Время всеобщей забытости и оставленности, когда всё вокруг замирает, или даже умирает, испугавшись само в себе своей чересчур вольной, чересчур разнузданной жажды жизни. Время безвременья, когда вчера окончательно и безоговорочно уже кануло в Лету, а завтра всё никак и никак не настанет. Время зевак, окунувшихся к этому часу с головой на самое дно своих самых глубоких и самых цветных снов, и время воров, прекрасно использующих эту счастливую оказию для исполнения своих самых тайных и самых страшных злодеяний. Совы уже уснули, насытившись, а жаворонки досматривают во снах грядущие, ни разу ещё не звучавшие, вЕдомые покуда только им одним песни. Не случайно человек, ежели он конечно не вор и не разбойник, об эту пору сладко почивает самым глубоким, самым властным сном, пленившим, опоившим чарами сладострастного забытья его тело, и душу, и сознание. Даже влюблённые к этому часу, наигравшись вволю дружка дружкой, преизобилуя и внешне, и внутренне всем самым прекрасным, самым сказочным, самым волшебным, самым сумасшедшим, самым самым, что только может дать Любовь, да только Любовь одна и может дать, даже они, обнявшись тесно и жарко, спят с блаженными улыбками на счастливых лицах, будто нет на земле ни пробуждения, ни разлуки, ни измены. Всё спит.