Том 3. Последний из могикан, или Повесть о 1757 годе - Джеймс Купер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кора умолкла и с грустью склонилась над сестрой. Крепко и горячо поцеловав ее, девушка выпрямилась и, со смертельно бледным лицом, но без единой слезинки в лихорадочно горящих глазах, повернувшись к дикарю, по-прежнему надменно бросила:
— А теперь, если тебе угодно, я готова в путь.
— Да, иди,— вскричал Дункан, передавая Алису подбежавшей индейской девушке.— Иди, Магуа, иди! У делаваров свои законы, запрещающие удерживать тебя, но я... я не обязан им подчиняться. Иди, злобное чудовище! Ну, что же ты медлишь?
Трудно описать выражение, с каким Магуа выслушал эту угрозу. В первое мгновение лицо его озарилось злобной радостью, но затем на нем вновь застыла обычная маска холодного коварства.
— Леса открыты для всех. Щедрая Рука может последовать за мной,— отозвался он.
— Стойте! — воскликнул Соколиный Глаз, хватая Дункана за руку и силой удерживая его.— Вы не знаете, как вероломен этот мерзавец. Он заведет вас в засаду на верную смерть...
— Гурон,— перебил разведчика Ункас, который, подчиняясь суровым обычаям своего племени, до сих пор оставался лишь серьезным и внимательным слушателем.— Гурон, справедливость делаваров внушена им великим Маниту. Взгляни на солнце. Сейчас оно озаряет ветви вон тех кустов. Путь твой недолог и открыт. Когда солнце встанет над вершинами деревьев, по твоему следу пойдут воины.
— Я слышу карканье ворона! — насмешливо расхохотался Магуа.—Догоняй! — прибавил он, грозя рукой нехотя расступившейся толпе.— Где у делаваров юбки? Пусть отдадут вейандотам стрелы и ружья и получат за это дичь и маис. Собаки, зайцы, воры, я плюю на вас!
Прощальные оскорбления гурона были встречены зловещим, гробовым молчанием. С этими язвительными словами торжествующий Магуа под защитой нерушимых законов индейского гостеприимства беспрепятственно углубился в лес, уводя с собой покорную пленницу.
ГЛАВА XXXI
Ф л ю э л л е н.
— Избивать мальчишек и обоз!
Это противно всем законам войны.
Более гнусного злодейства —
как бы это сказать — и придумать нельзя.
Шекспир. «Король Генрих V» [58]Пока их враг, уводивший свою жертву, еще был виден, делавары оставались неподвижны, словно их приковали к месту какие-то тайные силы, покровительствующие гурону, но как только он исчез, могучие страсти вырвались наружу, и толпа заколыхалась. Ункас стоял на возвышении, не отрывая глаз от удалявшейся Коры, пока цвет ее платья не слился с лесной зеленью. Тогда он спустился вниз, молча прошел через толпу и скрылся в той хижине, откуда его так недавно вывели. Несколько наиболее суровых и проницательных воинов, заметив, каким гневом пылают глаза молодого вождя, последовали за ним туда, где он решил предаться размышлениям. Таменунда и Алису увели, женщинам и детям велели разойтись. Весь следующий час становище походило на растревоженный улей, ожидающий только появления матки, чтобы немедленно пуститься в дальний полет.
Наконец из хижины Ункаса вышел молодой воин, решительным и торжественным шагом направился к карликовой сосне, росшей в расселине скалистой террасы, ободрал с деревца кору и молча вернулся назад. Вскоре за ним последовал другой, который обломал у деревца ветви, оставив лишь голый ствол. Третий раскрасил ствол темно-красными полосами. Эти приметы воинственных намерений вождей были встречены угрюмым, зловещим молчанием воинов. Последним появился сам молодой могиканин, совершенно обнаженный, если не считать набедренной повязки и легкой обуви. Прекрасные черты его лица наполовину исчезали под угрожающей черной раскраской.
Медленно и величаво Ункас приблизился к размалеванному столбу и заходил вокруг него размеренным, напоминающим какой-то древний танец шагом, сопровождая свои движения дикими отрывистыми звуками боевой песни. Песня эта, исполняемая на предельных нотах голосового регистра, казалась порой настолько жалобной и печальной, что соперничала с птичьими трелями, но затем внезапно приобретала такую глубину и силу, что этот резкий переход заставлял невольно вздрагивать. Слов в ней было немного, и они часто повторялись; певец начинал с заклинания или гимна божеству, затем излагал свои воинственные намерения и заканчивал новым прославлением власти Великого духа над людьми. Если выразительный, мелодичный язык, на котором пел Ункас, хоть в малой степени поддается переводу, песня эта звучала примерно так:
Маниту, Маниту, Маниту,Великий, благой, могучий!Маниту, Маниту,Ты всегда справедлив.
В небе на тучах я вижуМного пятен, темных и красных.О, как много я вижуВ небе туч!
В чаще леса я слышуКлич боевой и стон.О, как в лесу мне слышенКлич боевой!
Маниту, Маниту, Маниту,Слаб и неловок я.Маниту, о всесильный,Мне помоги!
В конце каждой, если можно так выразиться, строфы певец делал паузу и брал особенно высокую протяжную ноту, что удивительно соответствовало чувствам, им выражаемым. Первая строфа звучала торжественно и благоговейно; вторая носила описательный характер, но в ней уже ощущалась тревога; третья же была хорошо нам знакомым страшным боевым кличем, который, срываясь с уст молодого воина, передавал всю гамму грозных звуков сражения. Последняя строфа, уподобляясь первой, опять становилась смиренной, покорной и умоляющей. Ункас трижды повторил песню и столько же раз обошел в танце столб.
Когда молодой могиканин пропел свой призыв в первый раз, его примеру последовал один из самых прославленных и уважаемых вождей ленапе, правда, исполнив на тот же мотив собственные слова. Затем, один за другим, к танцующим присоединились все наиболее известные и влиятельные воины племени. Зрелище стало устрашающим: свирепые, грозные лица вождей казались еще более жуткими от их гортанных голосов, сливавшихся в диком напеве. В этот момент Ункас вогнал в дерево свой томагавк, испустив крик, означавший его личный боевой клич. Этим он объявлял, что берет на себя предводительство в предстоящем походе.
Сигнал пробудил дремавшие страсти племени. Сотня юношей, которых до сих пор удерживало сознание своей молодости, бешено ринулась к стволу, олицетворявшему врага, и разнесла его в щепы топорами, так что от дерева остались лишь ушедшие в землю корни. Исступление было настолько безудержным, что расправа над обломками совершилась с такой же свирепостью и жестокостью, как над настоящими живыми жертвами. С одних кусков символически содрали скальп, в другие всадили острые томагавки, третьи пронзили не знающими промаха ножами. Одним словом, воинственный пыл и боевой задор выразились настолько явственно и недвусмысленно, что вскоре все поняли: это будет не просто набег, а истребительная война.