Володины братья - Юрий Коринец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Володя нагнулся и снял с коричневой шляпки боровика присохший березовый листик.
«Еще некоторые говорят — комары… Но ведь комарами хариус питается — как же без комаров? Что бы ела молодая семга, тальма, если б не комары? Подохли бы все мальки, и люди бы без семги остались! И без хариуса. К комарам привыкнуть можно, а потом, и средство от них есть. Не страшны они вовсе, даром что их тучи. Так что не в комарах дело и не в тайге, а в людях, которые в хороших местах разные ссылки устраивали».
А про это место — Володя опять посмотрел на черные стены — дед Мартемьян рассказывал, что жил тут у Прокопова отца в работниках один ссыльный, рабочий-москвич. Отбывал он тут свой долгий срок и копил потихоньку деньги для побега. Но перед побегом отец Прокопа этого ссыльного убил и деньги себе присвоил. Все это знали, да и свидетели тому имелись, но никто этого раскрыть не смог, потому что местные власти за купца были. Все были у него в кармане.
«Где-то рабочий тут похоронен, — подумал Володя, обводя глазами печальное место, — ну, не похоронен, конечно, а брошен где-то в чащобе… А может, просто в реке утоплен».
Володя прислушался. Нескончаемым приглушенным ревом шумел издали речной порог. А здесь, над поляной, разносился многоголосый шепот иван-чая.
— Уш-шедш-ших-х жаль! Жаль уш-шедш-ших-х! — перешептывался иван-чай. — Вс-се уш-шли! Все!..
— Кого жаль, а кого нет! — одиноко-громко ответил Володя, и иван-чай сразу замолчал: испугался Володиного голоса.
А потом опять зашептался о чем-то через мгновение.
«Прокопова отца никому не было жаль!» — подумал Володя. Недаром его все раскулачивали, и дед Мартемьян тоже руку приложил к этой судьбе — был он в те годы председателем колхоза. Вот с тех пор и началась та вражда после одного случая. Тоже дед Мартемьян рассказывал. Ведь не просто же так невзлюбили в деревне и Прокопа. Сын за отца не ответчик! И в нелюбви этой вовсе не отец Прокопа, а сам Прокоп виноват стал.
Стал Прокоп, когда вырос, пьяницей и браконьером. Злой он человек: все старается как бы людям да зверью таежному напакостить. Словно мстит он за то, что отобрали у них хутор. Мстит за теперешнее свое положение, а сам все больше в никчемного человека превращается. Браконьерничает он страшно, даже противно об этом вспоминать…
А все же Володя вспомнил. Весной, когда таежные звери и птицы заняты выведением потомства, Прокоп разбойничает яро: расстреливает и самцов, и самок, и детенышей. Особенно жаль было Володе весенних глухарей, которых приносил по ночам из тайги Прокоп, жаль за их беззащитность и красоту, Алевтина Володе тайком их показывала, когда отца дома не было. Глухари об эту пору ох какие красивые! Это любовь их такими красивыми делает, потому что глухари в это время себе невест выбирают. Похожи они тогда становятся на лесных царевичей. И поют своим лесным царевнам удивительные любовные песни, поют долго, взахлеб где-нибудь в глухом уголке тайги, в час рассвета, взобравшись на темнолохматую ель. Глухари поют, распушив перья, распустив хвост, как веер, закрыв от страсти глаза и сами себя оглушив своей песней; поют о любви, о счастье, о жизни. В этот момент Прокоп их и бьет, ибо глухари тогда ничего не видят и не слышат, потому их и зовут-то глухарями! «Страшнее этой Прокоповой подлости не придумаешь», — говорит дед Мартемьян. И Володя с ним согласен. А случай, обостривший их вражду, был вот какой…
Один раз, когда повсюду еще снег лежал, но уже чувствовалась весна, в конце апреля, шел дедушка Мартемьян на лыжах в верховьях Илыча, в свою избушку на краю заповедника, на левом берегу. Правый-то берег реки вольный, а левый — заповедный. В ту пору дедушка тоже лесничим работал. С председателей его в тот год сняли — за плохой урожай — и сделали лесничим. Шел дедушка проверять свое лесное хозяйство. Ружье свое, как назло, дома оставил, только нож был у него за поясом, в ножнах, а больше никакого оружия. Шел он так налегке, потому что спешил, тем более что в избушке у него еще ружье спрятано было, штуцер тот знаменитый, о котором я вам уже говорил.
Шел Мартемьян спокойно, широким шагом посередине реки, благо лед еще толстый стоял, шел с развевающейся в обе стороны по ветру бодрой черной бородой. Ветер в лицо ему дул, аккурат северный — вдоль реки. И вдруг этот ветер ударил ему в лицо близким звуком выстрела… Удивительно это было! Охота-то весной запрещена! А тут кто-то, видно, охотился, нахально, среди бела дня…
Дедушка сразу свернул с реки в лес и погнал на выстрел по лесной, заваленной снегом чаще, но осторожно, чтоб не показаться браконьеру. Повезло дедушке, что через некоторое время он еще два выстрела услыхал — по выстрелам он к браконьеру и подкрался. И кто бы, вы думали, разбойничал в чаще? Конечно, Прокоп! Страшное зверство совершил он в тот день: лосиху с маленьким лосенком застрелил. И тем нахальнее было это убийство, что застрелил он их на левом, заповедном берегу.
Когда Мартемьян к тому месту подкрался, Прокоп как раз тушу лосихи начинал разделывать, возле берега, на красном от крови льду. И лосенок рядом лежал — никуда от матери не убег. Мал был еще очень, не более недели.
Озлился Мартемьян на Прокопа страшно! Но открыться ему в тот миг без оружия не решился: опасно было. Мог он запросто дедушку убить, как ту же лосиху. И дедушка Мартемьян, серчая страшно, долго из-за заснеженных кустов наблюдал: как Прокоп сначала горячую кровь пил, припав к лосиному горлу, как он шкуру сдирал, кишки на лед выпускал, а потом стал мясо на части резать и кости топором рубить.
От красного мяса поднимался кверху розовый пар, и сквозь этот пар смотрело большое солнце, стоявшее низко над рекой, и тоже красное, тоже испачканное кровью, — такой у солнца был вид, словно Прокоп и его ранил…
Дожидался дед Мартемьян, пока Прокоп кончит свое черное дело, пока набьет рюкзак парным мясом, спрячет остатки в сугробе под берегом и двинется домой. Тогда и Мартемьян, подождав немного, вослед отправился и в ту же ночь, взяв с собою свидетелей, нагрянул в Прокопову избу как раз в момент, когда Прокоп лосятину тайком жарил… Крупные неприятности были в тот раз у Прокопа! Милиция этим делом занялась, ружье у Прокопа надолго отобрали и оштрафовали его и запретили на время охотиться. Вот с той поры Прокоп еще больше возненавидел Мартемьяна и всю Мартемьянову родню, считал их за смертных своих врагов.
…Думая обо всем этом, вернулся Володя к дому в середине поляны. Здесь иван-чай рос гуще всего вперемешку с зарослями высокой, едко-зеленой крапивы. Только перед крыльцом заросли были вытоптаны — тропинка не тропинка, но нечто вроде нее вело в дом. Значит, сюда изредка заходили. И Володя взошел.
В пустых, брошенных домах бывает такое чувство, словно вот сейчас что-то произойдет… Словно выйдет вдруг какой-то таинственный человек, какой-нибудь беглец, долго скрывавшийся тут ото всех: небритый, рваный, с длинной бородой, как вот эти мхи на бревнах… Или дух какой-нибудь: домовой или лесовик. Недаром о них в сказках рассказывается. Может, они где-то и живы? А где же им и быть-то, как не в таких вот домах! Володя в таких домах уже бывал — и у себя в деревне, и когда по Илычу плавали вместе с дедушкой, и когда с братом Иваном на вертолете по-над Уралом летали. С братом Иваном они даже целые такие пустые деревни видели. Страшно выглядят эти деревни! Как будто мор там прошел… Но никакого мора не было: просто разъехались оттуда жители кто куда, по городам да поселкам. И всегда в таких деревнях и хуторах охватывало Володю чувство тоски и ожидания чего-то необычного, сказочного, вот как сейчас…
Володя на минуту остановился на пороге дома. Потом вошел в сени. Часть крыши в сенях сохранилась, и поэтому в них было полутемно, свет проникал сверху и с боков — из проходов в комнату и на улицу, дверей в проемах давно уже не было. Слабый ветер гулял по дому, беспокоя живущий здесь иван-чай. Ветреной шепот цветов настораживал, будто из него сейчас возникнут слова. Послушав шепот, Володя осторожно вошел в комнату. Свет и здесь был зеленовато-лиловый от пустых, заросших иван-чаем окон и от лилового неба над головой, перечеркнутого балками крыши. Полуразрушенная большая русская печь еще указывала пальцем трубы в небо, словно упрекала кого-то за эти разрушения. В противоположном углу валялась деревянная люлька-качалка, запыленная, с выцветшей Краской на дереве… Ведь эта самая люлька качала Прокопа, когда тот еще несмышленым ребеночком был. Подумать только! Володя тронул люльку ногой, и она опять закачалась, пустая: никакого Прокопа в ней не было. Давно уже выполз Прокоп из этой люльки, давно бродит по свету и безобразничает…
Рядом с люлькой стоял под заросшим окном покрытый бледно-зеленой плесенью стол, усыпанный желтыми, сухими листьями, и куски тряпок на проросшем травой полу. И больше ничего…
Володя вернулся в сени. Он заглянул в темный угол. Из-под остатков крыши воззрились на него огромные глаза скорбного бога — сквозь паучью пыльную сеть, с застрявшими в ней сухими мушиными трупиками. Что-то зашевелилось в паутине, и Володя увидел единственного живого обитателя этого дома, если не считать залетающих насекомых, — большого коричневого паука с крестом на спине. Он был теперь хозяином хутора! Паук медленно уполз в щель между бревнами под иконой. Володя вспомнил, как молилась иконам старушка, дальняя родственница, у которой он гостил когда-то летом в Еремееве… Странно, что эту икону до сих пор геологи или туристы не сняли. Они часто об иконах спрашивают, собирают их для чего-то. Один турист — молодой, а уже бородатый, как дед, — зайдя в деревню, рассказывал: учатся они по этим иконам рисовать…